поезде и условились о встрече, но я подумал, что, наверно, не пойду к ней, ибо у меня не было ни малейшего желания начинать все сначала, и еще я подумал, что если, несмотря на все колебания, все же решусь продолжить это знакомство, то не позволю втянуть себя в игру, которую женщины так любили, но правила которой слишком хорошо были мне уже известны, — бесплодную игру, заполнявшую пустоту их собственного, лишенного цели существования. Игра эта только опустошала мою душу, а мне необходимо было беречь силы для будущего, призвание мое все настойчивее напоминало о себе, я с нетерпением ожидал минуты, когда снова окажусь в своей мастерской, тосковал по старым книгам, литографиям и гравюрам с их терпким запахом скипидара и масляных красок, но знал, что пройдет еще немало времени, прежде чем я смогу оставить профессию коммивояжера смерти, — я человек, заранее обреченный на смерть, разыскиваемый всеми полицейскими службами страны, неустанно преследуемый, человек, которого, кажется, вот-вот загонят в ловушку, но который все еще яростно отбивается от своих преследователей, как бешеный и одинокий зверь. Я думал о многом, но мысли мои с каждым мгновением становились все более расплывчатыми, картины пережитых в этот день событий, словно морские волны, то отдалялись, то снова набегали, в голове слегка шумело, я слышал тихое потрескивание свечей на елке и открыл глаза, чтобы проверить, не догорели ли они — нет, им еще долго гореть, — успокоившись, с облегчением опустил веки и вдруг погрузился в сон.
VII
Меня разбудил осторожный стук в дверь; приоткрыв глаза, я в недоумении огляделся по сторонам и в первую минуту никак не мог понять, где я и что со мной, но когда постучали снова, заметил серую полоску света, протянувшуюся через всю комнату, тускло освещенную мерцающим блеском качающегося на ветру уличного фонаря, толстую решетку на узком высоком окне и заставленные мебелью мрачные, таящие немую угрозу углы. Из висевшего на стене огромного зеркала с позолоченной рамой в стиле барокко на меня глядело продолговатое лицо с резкими чертами — неподвижная маска, на которой живыми были лишь холодно поблескивающие глаза. Я сморщил брови, лицо в зеркале дрогнуло, какое-то мгновение я смотрел на него с таким интересом, словно и вправду видел его впервые, и, как ни странно, в этот момент почувствовал даже какую-то неприязнь к своему двойнику — лицо, отразившееся в зеркале, казалось мне чужим, и я жадно вглядывался в него, пытаясь увидеть хотя бы следы пережитых за эти годы тревог, волнений и страданий, которые неизбежно должны были как-то на нем запечатлеться, но в полумраке комнаты различал лишь тусклый его овал и неподвижный блеск глаз, явственно выражавших вновь пробудившуюся настороженность. Через минуту снова послышался легкий стук в дверь, я сосчитал удары, их было семь, медленно встал, отодвинул стул, осторожно приблизился к двери, вытащил из кармана пистолет, тихо повернул ключ в замке, толкнул коленом дверь и тотчас отпрянул назад.
В коридоре, под ярким светом электрических лампочек, стоял Грегори и дружески улыбался.
— Что случилось? — спросил я. — Где Монтер?
— Я как раз только что говорил с ним.
— Он был здесь?
— Нет. Он мне звонил.
— Что он сказал?
— Велел передать, что скоро будет здесь.
Я взглянул на часы — семнадцать пятьдесят, Монтер должен был быть в «Какаду» в семнадцать часов, видно, появились какие-то непредвиденные обстоятельства, а до отхода поезда оставалось всего каких- нибудь три четверти часа; но хотя времени было совсем немного, я ничего не мог предпринять, оставалось только терпеливо ждать Монтера и его парней, под опекой которых находился мой груз и которые должны были сопровождать меня до дверей купе скорого поезда.
— Разрешите, я занавешу окно, — сказал Грегори с извиняющейся улыбкой. — Монтер с ребятами будут здесь с минуты на минуту. Он заказал ужин на шесть персон.
— Через три четверти часа отходит поезд.
— Да, знаю. Монтер говорил об этом. Вот я и хочу все приготовить заранее, чтобы вы могли спокойно поужинать…
— Мне не надо никакой еды.
— Монтер заказал ужин на шесть персон.
— Я ничего не буду есть.
— Но, может, чаю выпьете?
— Да. Чаю выпью с удовольствием.
Грегори опустил на окно штору из плотной бумаги, служившей для затемнения во время воздушной тревоги, тщательно проверил, хорошо ли оно закрыто, и зажег свет.
— Как вы себя чувствуете?
— Хорошо.
— Температура спала?
— Кажется, да. В общем, чувствую себя отлично.
Грегори испытующе посмотрел на меня.
— Это сразу видно, — произнес он довольным тоном. — Аспирин помог. Незаменимое средство при температуре…
— Безусловно.
— Может, принести еще две таблетки?
— А зачем?
Грегори заколебался.
— С температурой нужно быть поосторожнее, — сказал он. — Вы, наверно, сильно простудились, вид у вас сегодня был совсем неважный. Временами мне даже казалось, что вы бредите. И глаза были совсем больные…
— Сейчас я чувствую себя хорошо.
— Я советовал бы принять еще две таблетки. Температура может опять подскочить, а у вас впереди дорога…
— Верно. Принесите аспирину…
— У меня есть еще несколько таблеток, могу вам дать.
— Двух хватит. Спасибо.
— Как хотите, — сказал Грегори с улыбкой. — Сейчас принесу чаю…
Я проводил его до самой двери и выглянул в коридор. В узком, длинном, ярко освещенном коридоре толклись официанты, ожидая у кухонного окна выдачи заказанных блюд, коридор вел к главному входу в большой зал «Какаду», откуда доносился глухой гул голосов, чье-то нескладное пение, невнятное бормотание пьяных и хохот подвыпивших проституток. Я вернулся в комнату, прикрыв дверь, подсел к столику напротив входа и еще раз огляделся, как бы желая проверить, что не сплю и мое присутствие в «Какаду» и в этой комнате, где мне уже дважды приходилось ждать Монтера, — не иллюзия, не мираж и не горячечный бред. Глядя на это заставленное столиками помещение, на выкрашенные грязно-розовой масляной краской стены, на зеркала в претенциозных позолоченных рамах, я как будто снова погружался в знакомую мне атмосферу нетерпеливого ожидания, беспокойства за судьбу груза, который должен был доставить, тревоги за жизнь Монтера, да и за свою собственную, в атмосферу мучительной борьбы с самим собой, с тягостными мыслями, от которых никак не мог освободиться, с этим странным подсчетом собственных успехов и поражений, с тоской о неосуществленных замыслах, об утраченной любви, возврата которой не желал, невзирая на горечь разлуки и все нарастающее чувство полного одиночества. Так было всякий раз, когда я появлялся в «Какаду», чтобы в темноте этой комнаты ждать Монтера, и как-то само собой получалось, что именно в эти часы я вершил над собою строгий суд, на котором был одновременно и обвиняемым, и судьей, и прокурором, и защитником. Это был давний судебный процесс, с резкими спорами и столкновениями, с длинными монологами и прениями сторон — процесс, с одинаковым накалом длившийся