помирай.
Верьте, станичники, — в том, что книжка сия на свет родилась не я виной, а Гаморкин. Опять же — жену и детей его не трогайте, он один в своем роде, жена же — благоприобретенное! И выходит, что я не причем. Что я так себе, выходит, сбоку-припеку. Записал и отпечатал — в чем же моя вина? Нет ее — не вижу. Он — знаменит! Иван Ильич Гаморкин! Не казак, а казарлюга, ему и черт не брат, он на мотив Пугачева или Разина был. А что я? Я — в сентябре родился. А в сентябре, как известно, одна ягода, — да и та — горькая рябина.
Гаморкин совсем другой человек. Он удивительный казак.
Какие он загадки загадывал, если бы вы знали, — куды там армянские или персидские, гаморкинские загадки — казачьи.
„Не давай свободу чужому народу'. Кто?
Или вот:
„Руками машет, под балалайку пляшет'.
„Дашь пятак, возьмешь четвертак'. Кто?
„Один работает и трудится, а другой тоскует да нудится'.
А пословицы, пословицы. Где-то он набрал уйму целую?
Вспоминает, а я записываю.
„Затупится на шеях казачьих топор — не хватит и веревок'.
„На казачьи хлеба, есть по двадцать едока'.
„За гриву не удержался, — за хвост не удержишься'.
„Супротив мужичков, есть казак Кузьма Крючков'.
„Слопали казака, а папаху-то и не угрызут
„Казак от роду метится, хоть с чертями встретиться'.
„Хоть папаха черна, да душа светла'.
„Не рассказывай казаку ты Азовские вести'.
„В Чиру топиться, что ниткой давиться'.
„Не гордись казак породой, а гордись огородой'.
„Не тот казак, что жив остался, а тот, что за волю на веревке болтался'.
„Не тянись за булавой, — расстанешься с головой'.
„Казачья баба, что еж — ее каблуком, а она торчком'.
„Стал я как птица, — прощай станица!'
„Жив Тараска из города Черкасска'.
',Бог не без милости, казак не без счастья'
'Терпи казак — Атаманом будешь'.
'Казак, если с собой не унесет, так разобьет'.
„Слава казачья, да жизнь собачья'.
„Пришли казаки с Дону, погнали ляхов до дому'.
„Здравствуй Царь в белокаменной Москве а мы, казаки, на Тихом Дону'.
И много, много других. Я записывал, а Ильич мне все это припоминал, и казалось ему и мне, что все уже записано, что нет ни одной пословицы или поговорки, какую бы мы не занесли. Ан, вдруг, что же оказалось? — целый ряд мы и не заприметили. Да как вспомнили-то их, как вспомнили? Восстановили можно сказать до-разу.
Ивана Ильича чуть не ранили. Спасибо пуля под мышкой проскользнула и пошла гулять дальше. Случилось это так.
Заскочили мы по восстании всех казаков в станцию Лихую. Нас было пять человек, красных — десять. Они нас стрелять. Застрелили три человека, осталось нас только двое — я да Иван Ильич. Командир, курносый такой блондинчик, видя победу сию над Казачеством, от радости геройски так вежливо кричит:
— Дави их гадов, казачью требуху. Уголь даешь? Донецкую бассейну даешь? Хлеб даешь? Бей, кричит, двое только и осталось!..
— Врешь, — заревел Гаморкин, — двое, да подавишься. Есть еще порох в пороховницах!… — да ко мне:
— Запиши, кум, еще пословицу вспомнил.
Тут ему пуля, значит, подмышку сусликом — шмых!… Осерчал тут совсем Иван Ильич, перевернул ружьецо свое и пошел махать направо и налево, пошел он их бить по головам. Сам бьет, а мне кричит:
— Пиши, пиши так их так, сяких-таких, пиши, кум, для потомства записывай!
„Держись, Ваньки и Малафеи, — святым кулаком, да по окаянной шеи'.
Он бьет, а я записываю.
„За Дом Пресвятые Богородицы, — видать дрянь не переводится'.
Он бьет, а я записываю.
„Не лезь, пока не задираю, а то как семечки пощелкаю'.
Он бьет, а я записываю.
„Помолись, да и в гроб ложись'.
Он бьет, а я записываю.
„Птичка Божия не знает ни заб…'
Эй, кум, — остановился Ильич, — записал последнее?
— Занес, — говорю.
— Это не поговорка, а так…
Вытер Ильич пот со лба, оглянулся — семерых изничтожил он, трое же убежало.
— Пушшай живут, — сказал Гаморкин, — пушшай. А ты все отметил, что я тебе говорил? Ну, так заприметь последнюю, я сейчас вспомнил, подходит к настоящему моменту:
„Оттого казак и гладок, что поел, да и на бок'.
Во время уже планомерной борьбы за Казачье имя, пришел раз Гаморкин к своему командиру сотни со странной просьбой:
— Разрешите, господин есаул, с политическим комиссаром, что вчера поймали, поговорить. Слыхал я, что хотят его завтра расстрелять, так я хочу повидать его перед его смертью.
— Да что ты, Ильич, зачем тебе?
— Хочу я с ним о большевизме поговорить, про коммуну спросить.
Офицер долго молча смотрел на Гаморкина. Он не мог понять желание казака.
Чудишь ты, Гаморкин.
— Так что, никак нет. Говорят станичники, что он убежденнейший такой и человек, якобы, с мозгой. Дозвольте перед расстрелом с ним словцом переброситься, он один сейчас сидит.
— Нельзя, старина. О чем с ним разговаривать. За это, пожалуй, и нагореть может, что я разрешаю такие вещи.
Есаул, станичник Ивана Ильича, прошелся по хате, ероша волосы. То, что хотелось Га-моркину, казалось ему диким и необычайным.
— Да вы не бойтесь, — говорил Иван Ильич, большевиком я не стану. У меня, слава Богу, своя голова на плечах есть.
Он потрогал правый ус и опять серьезно взглянул в глаза офицеру. Тот еще колебался.
— Да зачем?
— А затем, што хочу я от него самую суть услыхать, истину истинную их. За што и почему они на нас. Чего хотять?
Есаул нервно сжал пальцами мундштук Асмоловской папиросы и сделал несколько шагов к казаку.
— Придешь тогда ко мне, скажешь как на духу все, что будет?
— Скажу, Александра Ляксандрыч.
— Иди.
Гаморкин повернулся. Ноги, обутые в просторные походные сапоги, понесли его полное тело к дверям.
В камере Иван Ильич пробыл четыре