— Угощу тебя нашим кофе, — продолжал Бранко. — Только бы ты поскорее выздоравливал и не болел… Только бы не знал ты больше того горя, какое в море с тобой было… А уж когда ваши Гитлеру рога свернут, полетит с трона и наш король! Это точно… Много полетит королей в Европе…
Кофе быстро закипел, и Бранно, таинственно подмигнув Павлу, вынул из бокового кармана аккуратно завернутые в целлофан две шоколадные конфеты и, сняв обертку, бросил в кофе. Потом налил две чашечки, которые тоже принес с собой, и, чокнувшись, как вином, сказал:
— Будем здоровы, другар! Будем, милый…
— Будем! — радостно ответил Павло.
Кофе был крепкий, душистый.
— Ну как? — спросил черногорец.
— Хорошо, — похвалил Павло.
— Давай-ка позовем румына, пусть он скажет нам свое слово, — вдруг решил Бранко и закричал: — Петру! Домнуле Петру!
Маринеску, видимо, давно ждал этого зова — он сразу же бросил топор и поспешил к ним.
Он благодарил за кофе, пил его маленькими глоточками и все похваливал:
— Вот вкуснота! Вот чудо из чудес! Настоящий тебе голланд! Как бывало когда-то до войны… Где же вы его взяли?
Сам он хорошо знал, где они его взяли, этот кофе, ведь еще вчера сговорился он обо всем с Бранко.
— Да уж где взяли, там теперь нет, — улыбался Бранко.
А когда допили кофе, Петру Маринеску бросился к плите и безапелляционно заявил:
— Ну, а теперь я вас буду угощать своей мамалыгой! Сам и кукурузу смолол и сквозь ситечко просеял. Давайте-ка кипяточку покруче!
Он выхватил из-под полы чистый узелок с кукурузной мукой.
Но когда мамалыга поспела, они с Бранко только попробовали ее да тут же и убежали, оставив угощение Павлу и вернувшемуся с базара Атанасу.
Павло с Атанасом сразу догадались об искренней и наивной хитрости Бранко и Петру, словно ненароком угостивших обедом советского моряка.
— Ребятки мои милые, чем же я вас отблагодарю и когда? — горячо шептал Павло, кутаясь от холодного ветра в ветхий китель.
С того времени не проходило и дня, чтобы кто-нибудь из югославов или румын не угостил Павла хотя бы сухарями или печеным картофелем! Все желали Павлу быстрейшего выздоровления, чтоб поскорее набрался сил для будущей жизни и борьбы. Делали они все это как бы невзначай, как будто случайно забрели на огонек к советскому побратиму.
— Ну, как тебе теперь, Павлуш? — спрашивал Атанас. — Ты уже не одинок? Теперь ты не так сокрушаешься по своим?
— Уже лучше… Мне теперь лучше, — отвечал Павло, но в душе чувствовал еще более острую тоску по родному краю, по Севастополю и далекой Сухой Калине…
Временами ему становилось так трудно, что хотелось бежать куда глаза глядят, через горы и долины, пока на горизонте не покажется родная и дорогая земля отцов.
Павло все чаще и чаще просыпался ночами, вдруг внезапно обрывая чудесный сон, в котором видел родную землю. Настороженно озирался в темноте, горячо шептал:
— Где вы, друзья мои? Откликнитесь!..
Но ночь молчала. В окна стучал холодный ветер, и в горах зло завывали голодные шакалы.
Павло горько вздыхал и снова ложился рядом с Атанасом, укрываясь с ним одной шинелишкой.
Так прошла не одна бессонная ночь.
Со временем тоска по родному краю все чаще стала посещать Заброду. Он терял голову: так истосковался по своим людям, которые были теперь далеко, за этими горами, а там еще и за морем, в родной советской стороне. Ему так хотелось увидеть мать, дорогих сестер и братьев, товарищей по Севастополю!
Он настороженно озирался вокруг, словно искал что-то. Искал… Что он мог найти на этой чужой земле?
Это был настоящий духовный голод по родному краю.
Однажды с ним приключилась странная штука. Идя по двору к своему бараку, он вдруг увидел перед собой… флотского писателя Крайнюка. Павло встрепенулся, протер глаза, но видение не исчезало.
— Петр Степаныч! Товарищ писатель! — бросился к нему Павло.
Человек оглянулся на его зов, и Павло увидел, что это Бранно Рыбарь.
— Что случилось, другар? Может, ты хотел что-нибудь спросить у меня?
— Нет. Просто вы мне напомнили фронтового друга, нашего писателя Петра Степановича Крайнюка… Вот я и позвал, — смущенно объяснил Павло.
— Фронтового друга? А кто он такой, этот друг Крайнюк?
Врач коротко, но взволнованно рассказал Бранко все о Крайнюке. Черногорец, вздохнув, сказал:
— Ну что ж, другар, называй меня и дальше так, если твое сердце к этому лежит… Называй черногорца Бранко Петром Степанычем… Это для меня большая честь зваться русским именем…
— Спасибо!.. Я не забуду этого, дружище, — пожал ему руку Павло.
Проходили дни, и Павло стал замечать: то один, то другой из его новых друзей очень напоминает ему кого-нибудь из старых знакомых. Какой-нибудь поворот головы, малейшая интонация, жест — и перед глазами встают, словно живые, то Фрол Каблуков, то матрос Журба.
А однажды ему померещилась мать. Возвращался он как-то с базара в лагерь, опустив глаза в землю, с мешком за плечами. Все деньги истратил на лекарства и на картошку. В кармане осталась последняя монета. Вот и брел из-за этого опустив голову. Тропки перед собой не видел…
Вдруг кто-то кашлянул впереди.
Павло поднял голову, и сердце его замерло. В нескольких шагах от него плелась согбенная и безмолвная в своем горе женщина. Павла так и затрясло.
— Мать!
Женщина ступала не спеша, осторожно, как его мать. И голову так же, как она, склонила на правое плечо. И левую руку прижала к груди, словно у нее снова заболело в пути сердце…
Павло и не опомнился, как позвал ее:
— Мама!
Женщина оглянулась, взглянула на Павла полными слез глазами и почти механически протянула черную высохшую руку. Посиневшие губы еле заметно шевелились, и Павлу показалось, что она шептала свои горькие слова не по-турецки, а на его родном языке:
— Подайте, христа ради…
Павло выхватил из кармана последние деньги и подал нищей.
Она поклонилась и сошла с дороги, чтобы он мог свободнее пройти. Павло вспомнил, что не раз видел эту женщину на базаре, когда она стояла у торжища, протянув людям руку. Видел, как прогонял ее полицейский, толкая в спину резиновой палкой… Почему вдруг она показалась ему похожей на мать?..
Значит, это у него началось серьезно… Тоска по родному краю… Она страшнее голода. Это болезнь. Она, кажется, даже имеет свое название… Подождите-ка! Но как она называется в медицине? Да где уж ему припомнить! Голова стала абсолютно непослушной.
И, углубившись в эти мысли, он уже не чувствовал ни голода, ни холода, пробиравшего до костей, надвигавшегося тяжелыми седыми тучами из-за каменной горы…
Глава четырнадцатая
Шумит древний лес, поет свои вечные песни. Тепло, уютно. Павло даже вспотел, собирая сухой хворост. Уже добрую связку набрал, туго стянул бечевкой и присел на нее передохнуть. Атанас ушел в