Рассчитывали, что через два поколения слияние завершится и население целиком сделается французским «от всей души, так же искренно, как оно было немецким».
В минуту, когда счастье изменило Наполеону, оказалось, что этот оптимизм не был преувеличенным. Не только после Березины, но и после Лейпцига не было ни одной попытки к возмущению. В течение зимы 1813/1814 года, когда в стране почти совершенно не было войска и ее охраняло лишь небольшое число новобранцев и инвалидов, налоги поступали так же аккуратно, как в центре Франции, число уклонявшихся от воинской повинности не было значительнее, чем в других департаментах. «Я советовал префектам действовать осторожнее, — говорил Наполеон префекту Беньо, — они отвечали мне, что в этом нет необходимости». Пламенные прокламации союзников не производили впечатления; немцы словно и не догадывались, что эти призывы к Германии обращены именно к ним. А ведь всего лишь четверть века, как они были присоединены к Франции; но за это время свершилось столько перемен, и прошлое было так основательно уничтожено!
Когда союзники перешли за Рейн, вспыхивавшие там и сям мятежи имели целью только грабеж; добровольцы, отзывавшиеся на воззвания прусских генералов, — это шайки разбойников, жаждущих скорее добычи, чем военной славы[6]. «До свидания! до свидания!» — кричали жители Бонна уходившим французским батальонам, а ведь Бонн был одним из городов, наиболее пострадавших от иноземного господства. Возвращение императора во время Ста дней вызвало всеобщее волнение. Прусское правительство, принятое с явной холодностью, в течение четверти века наталкивалось на оппозицию, с которой справилось лишь путем терпения и настойчивости. Оно не решилось посягнуть на революционное законодательство, сохранило Гражданский кодекс, судебную организацию, суд присяжных, общинное самоуправление. И при всем том оно не было уверено в преданности своих новых подданных. А в Майнце, в кругу старых наполеоновских солдат, долго еще воспевали славу победителя при Иене и Фридланде.
Монархи и реформы в южной Германии. На правом берегу Рейна различные обстоятельства несколько ослабляли французское влияние. Социально-экономический уклад здесь был более отсталым, а, следовательно, к радикальным реформам здесь относились менее сочувственно. Идеи равенства и справедливости были усвоены лишь небольшой частью нации, и реформаторы оказывались в одиночестве между сопротивлением привилегированных классов и невежественной косностью толпы. У монархов не было ни последовательности в планах, ни упорства в их выполнении, ни той ясности взглядов, которой требует революция. Наконец, немецким монархам не хватило времени, и едва ли приходится слишком сильно упрекать некоторых, лучших из них, за охвативший их упадок духа, достаточно объясняемый внезапными переменами настроения их покровителя и беспокойной его раздражительностью.
Наполеон не допускал сопротивления ни малейшим своим желаниям и строго подавлял даже самое незначительное проявление самостоятельности. Он попросил для Евгения Богарнэ руку дочери баварского короля, а когда последний не обнаружил особой готовности принять жениха, считая его несколько легковесным по положению и по происхождению, Наполеон пригрозил, что велит своим гренадерам увезти принцессу из Мюнхена. Наследному великому герцогу Ба-денскому он навязал в жены племянницу Жозефины, Стефанию Богарнэ, а Фридриху Вюртембергскому в зятья — своего брата Жерома. До какой степени неразборчивости в средствах доходил Бонапарт, показал тот день, когда он велел захватить герцога Эягиенского в Эттенгейме, на баденской территории. В течение всего своего царствования Наполеон находил удовольствие в том, что подобными действиями напоминал своим вассалам об их ничтожестве и, по видимому, вносил в это дело столько же расчета, сколько и увлечения. Его полиция повсюду старательно следила за газетами, и малейшая дерзость в печати навлекала громы не только на автора, но и на монарха, не сумевшего заставить уважать императора. «Согласно желанию его величества императора французов, — говорилось в одном знаменитом декрете Дальберга, — в нашем герцогстве будет издаваться только одна политическая газета, редактор которой будет назначен и приведен к присяге нашим министром полиции» (10 октября 1810 г.). Горе и тем князьям, которые осмеливались находить слишком тяжелыми требования Наполеона и оспаривать контингент новобранцев, которого он требовал, или обнаруживали некоторое недовольство при посылке подкреплений в Испанию!
К счастью для опекаемых, у их повелителя много было дел на руках. Когда полки бывали полностью укомплектованы и всюду царствовала тишина, Наполеон забывал о Германии или, по крайней мере, вспоминал о ней только урывками. От времени до времени он замечал, что его предписания не выполнялись, что народы не получили за принесенные жертвы тех улучшений, на которые они имели право — жестокая нахлобучка обрушивалась на Карлсруэ или на Штутгарт; министры склоняли головы, а потом, когда проходила гроза, опять принимались за старое.
В наполеоновской программе был один пункт, который немецкие монархи сразу поняли и начали с жаром применять, а именно — подавление вольностей, стеснявших их власть. Во внутренней жизни их государств это было как бы расплатой за освобождение от австрийского господства. «Прогоните-ка вы мне всех этих…», — сказал Наполеон вюртембергскому королю, который вел непрерывную борьбу со своим ландтагом. Для подобных дел король Фридрих не нуждался в поощрении, но слова императора нашли отклик во многих государствах. По странной случайности представительные совещательные органы вскоре остались только в государствах, находившихся под наиболее непосредственным воздействием Франции — во Франкфурте и в Вестфалии. Во всех других местах царил полнейший «султанизм».
Многие немецкие историки не находят достаточно сильных выражений для заклеймения этих деспотов малого калибра, угнетением своих подданных старавшихся вознаградить себя за раболепие перед иноземным властелином. Нетрудно найти некоторые смягчающие обстоятельства. Упраздненные в это время сеймы (ландтаги) представляли собою горсть привилегированных, защищавших не права нации, а прерогативы своей касты. Они не являлись гарантией прав и в то же время стесняли власть. Сверх того, новые королевства были своего рода винегретом, отдельные частицы которого различались своими традициями, своими законами и даже наречиями; надо было сплавить воедино все эти враждебные элементы. Для того чтобы могла развиваться национальная жизнь, предварительно надо было покончить с прошлым; а как же сделать это, если не удалить прежде всего тех, кто являлись официальными и законными защитниками этого прошлого?
Пруссия после 1815 года имела дело с такими же затруднениями и прибегла к подобным же средствам. Единственный, упрек, который заслуживают в действительности монархи Рейнского союза, заключается не столько в том, что они не заменили исчезавших реакционных собраний современными парламентами, сколько в том, что они не всегда решались доводить свое дело до конца и по нерадению или робости останавливались перед коренным разрушением старого порядка. Вообще говоря, они действительно лишь очень несовершенно усвоили преподанные им Францией уроки: они были не столько подражателями Учредительного собрания, сколько продолжателями «просвещенного деспотизма» XVIII века. Из привилегий монархи уничтожили те, которые ограничивали их власть, и довольно мало беспокоились об уничтожении того, что тяготило народ.
Разумеется, политика монархов видоизменялась по государствам, сообразно случайным обстоятельствам и характеру носителей власти. У Наполеона были фанатические подражатели, вроде князя Ангальт-Кетенского, воображавшего, будто нельзя найти конституции лучше той, какую дал своим народам герой «недосягаемо великий, которого он любил как брата»: своих 29 000 подданных он наградил префектом, супрефектом, апелляционным судом, государственным советом.
В южной Германии французское влияние было особенно глубоко в Гессен-Дармштадте и Вюртемберге. А ведь Людвиг Гессенский (1790–1830) был одним из тех, которые дольше всего противились предложениям Наполеона; он же и покинул его одним из последних. Воспитанный прекрасной матерью, великой ландграфиней, вскормленный доктринами энциклопедистов, он серьезно смотрел на свои обязанности. Последовательно, постепенно, энергией и настойчивым благоразумием он сумел уничтожить большинство злоупотреблений феодального режима и подготовил подлинный переворот в общественных отношениях, не возбудив непримиримой ненависти.
В противоположность Людвигу Гессенскому, ни один монарх не возбудил столько ненависти и раздражения, как Фридрих Вюртембергский (1797–1816). Грубый и резкий, он обладал душой тирана. Никто так безжалостно не угнетал мелких имперских князей, никто не нарушал с большим высокомерием сословных прерогатив и вольностей земских чинов, никто точно также не проявлял большего равнодушия к страданиям своего народа, никто не относился с большим презрением к общественному мнению. Но у Фридриха были