картину поздно ночью на «Мосфильме». В момент, когда больше всего требовалась нравственная поддержка, я получил ее именно от него. И, может быть, поэтому мы, создатели картины, выдержали и выжили, если называть вещи своими именами. Когда по поводу «Одинокого голоса человека» говорили, что это патология, что это антисоветчина, что это эмигрантская философия, Тарковский первым заговорил об этой картине на совершенно другом языке. Он оценил ее слишком высоко – она не заслуживает такой оценки, как мне кажется, но для нас это значило очень много.
– Я могу ошибаться в определении причин, но в определении следствия могу с ответственностью сказать, что очень часто нас не любят прокатчики, они вообще не любят кино. Они не любят человеческие души, поэтому желания работать с кинематографом в прокате мало. Это тенденция современного проката не только советского, но и зарубежного. Но советского – в гораздо более трагичной форме, потому что духовные потребности народа гораздо более велики, чем предполагают люди, занимающиеся прокатом.
Возможно, Сокуров прав, хотя пассаж в сторону проката не смягчает горьких слов о фильме «Московская элегия», сказанных Ларисой Тарковской. Впрочем, если оставить в стороне вопрос оценки «Московской элегии», в остальном Лариса не только не упрекает Сокурова, а напротив, говорит, что он и Константин Лопушанский были в числе немногих, кто не отвернулся от Тарковских в трудное время.
Решение Андрея не возвращаться на родину выявило его истинных друзей и тех, кто лишь называл себя таковыми. Андрею в полной мере пришлось испытать не только поддержку, но и горечь предательства. Причем, предательства по обе стороны железного занавеса. Его предавали и советские, и западные друзья. Вот что, например, рассказал нам Владимир Максимов:
– Как только Андрей выступил на пресс-конференции в Милане, сразу две фирмы – английская и японская – тут же отказались участвовать в финансировании его будущего фильма. Не захотели ссориться с Советским Союзом. Я помню, как разговаривала с Андреем эта шведка, директор Института кино,[72] – просто по-хамски. Она понимала, что он в ее руках, она может делать все, что хочет, как только он остался. Когда он был советским режиссером, с ним разговаривали в одном тоне; как только он остался на Западе, все переменилось… А вот, скажем, Юрий Любимов. О нем всегда писали в итальянской печати «гениальный режиссер». Как только он остался на Западе, он сразу стал «плохим режиссером», «плохим человеком», его стали ругать все итальянские газеты. Вот вам и свобода. Я за семнадцать лет узнал много удивительного на Западе. Оказывается, «свобода» – это еще не свобода. Если ты говоришь не то, что от тебя хотят услышать, тебе все перекроют…
Сейчас, когда произошло чуть ли не обожествление Андрея Тарковского, странно вспоминать о том, что врагов у него хватало не только в России, но и на Западе. Донатас Банионис свидетельствует, например, что на конкурсном показе «Соляриса» на Каннском кинофестивале 1972 года в зале раздавались смешки, а многие просто уходили с показа. Не грешили доброжелательностью и иные рецензии в прессе.
Говорит Банионис:
Помню и спор в консульстве Западного Берлина, категорическое мнение местной дамы: король гол, а вы все просто прикидываетесь! Особенно обидной была позиция некоторых наших крупных мастеров кино. Зная про официальные гонения на Тарковского, они публично, правда, его не порицали, зато в кулуарах часто давали волю своему раздражению. Думается, оно было вызвано даже не их завистью, не враждебностью, а демонстративной независимостью Тарковского, задевающей их собственные комплексы: они были слабее, приспосабливались, делали, что «нужно народу», внутренне в это не веря.
Вряд ли сам Тарковский располагал к дружбе – своей замкнутостью, специфическим общением с людьми, когда отнюдь не все панибратски выплескивалось, когда многое оставалось как бы «для себя». В съемочной группе, правда, всегда были люди, готовые работать даже без зарплаты, лишь бы исповедовать искусство Тарковского, были и подлинные друзья среди актеров – Анатолий Солоницын, Николай Гринько. Это помогало, но друзей среди коллег было все же до обидного мало.
Дом во Флоренции, где находилась квартира, предоставленная мэрией города Тарковскому, расположен на улице Сан-Никколо (Святого Николая). Это единственное жилое помещение во всем доме. Остальное пространство занимает университет. Квартира из нескольких комнат находится на пятом этаже, а на шестом, в мансарде был организован кабинет Андрея, ныне превращенный в мемориальный музей.
Пока мы поднимаемся по узкой крутой лестнице в мансарду, Лариса Тарковская говорит нам о своем намерении сохранить здесь все, как при жизни Андрея. Кабинет Андрея очень светлый, окна с трех сторон. Отсюда хорошо видна старая часть города с ее чудесными постройками эпохи Возрождения. Но в самом кабинете европейская культура отсутствует, тут все русское – мебель, иконы, книги, утварь… Чудесная квартира, что и говорить! А все-таки не оставляет ощущение, что, несмотря на любовь к Флоренции, дом на улице Сан-Никколо не стал для Андрея действительно родным домом. Дело не в адаптации к чужому укладу, и не в том, что квартира была островком, на котором, как в фильме «Ностальгия», строились декорации России. Понятие дома, как и понятие счастья, для Андрея определялось прежде всего его детством.
Счастье связано с моим детством. Когда я жил с мамой на хуторе под Москвой, – я вспоминаю это время как огромное счастье. Это было очень счастливое для меня время, потому что я был еще ребенком, был связан с природой, мы жили в лесу. Я чувствовал себя совершенно счастливым. Потом уже я не чувствовал ничего подобного.
При этих словах сразу вспоминаются удивительные кадры из фильма «Зеркало» – дом в лесу, открытые окна, ветер, шумящий в ветвях деревьев, таинственное и торжественное чудо открытия мира детской душой…
Мое детство я запомнил очень хорошо. Для меня это главное, что было в моей жизни. Потому самое главное, что оно определило все, что сформировалось во мне гораздо позднее. Детство определяет всю жизнь человека, особенно если он впоследствии связан с искусством, с проблемами внутренними, психологическими…
Память, связанную с детскими чувствами, многие годы Андрей считал лучшим другом и советчиком, когда дело касалось творчества. И только в конце жизни он совершил поворот на 180 градусов.
В одном из последних интервью режиссер вдруг «взбунтовался», заявив, что воспоминания детства никогда не делали человека художником:
Отсылаю вас к рассказам Анны Ахматовой о ее детстве. Или к Марселю Прусту. Мы придаем несколько чрезмерное значение роли детства. Манера психоаналитиков смотреть на жизнь сквозь детство, находить в нем объяснения всему – это один из способов инфантилизации личности…
Мотивы и суть творчества гораздо сложнее, намного неуловимее, чем просто воспоминания о детстве и его объяснения. Я считаю, что психоаналитические истолкования искусства слишком упрощенны, даже примитивны.
Ну что тут скажешь! Разве только то, что в данном случае Андрей поступил как ребенок, который, желая утвердить свою самостоятельность, независимость от мира взрослых, нарочито совершает какие-то шокирующие поступки.
Тайна за семью замками
В год 60-летия Андрея Тарковского кинокритик Виктор Божович обратил внимание на то, что в советской прессе за разговорами о «политическом» аспекте судьбы режиссера его творчество отошло на задний план:
Несколько лет назад о Тарковском писали главным образом как о жертве «системы». Сегодня уже видно, насколько узки для него такие рамки. Конечно, ему мешали партийные чиновники, мешала царившая вокруг атмосфера недоброжелательства, подозрительности. Но разве соизмеримы эти помехи с преградами, которые он преодолевал в тех сферах творчества, куда был вхож только он?
Гениальность – тайна за семью замками. Но мысли гения всегда отбрасывают свет на окружающих, и из этих отблесков можно попытаться составить приблизительный портрет огня. Итак…
Рассказывает Александр Мишарин о совместной работе над сценарием «Белого дня»:
В самом начале 68-го года мы взяли путевку на два месяца в Дом творчества «Репино». Первый месяц мы занимались чем угодно только не писали, а общались. Потом все разъехались, мы остались вдвоем. Была ранняя весна, в феврале пошла капель, солнце такое, что можно было открывать окна.
С самого утра Андрей приходил ко мне в номер, мы обговаривали эпизоды. Главное, и это поражало меня всегда, что каждый рассказанный им эпизод был на пределе отточенности формы. Не просто: «Мы