мною мириады звезд.Я между ними лег во весь свой рост —Два берега связующее море,Два космоса соединивший мост.Я Нестор, летописец мезозоя,Времен грядущих я Иеремия.Держа в руках часы и календарь,Я в будущее втянут, как Россия,И прошлое кляну, как нищий царь.

Перед нами – высокая одическая торжественность, некоторая даже скрижальность. Человек выступает здесь как равнодействующая величина всего сущего в мире, центро-положная по отношению к макро– и микромиру (вспомним идеи Тейяра де Шардена, любимого философа Тарковского). И, разумеется, поэт не предлагает человеку роль вассала или простого наблюдателя по отношению к миру. Напротив, Тарковский объявляет человека средоточием вселенной, а поэт в его стихах почти всегда тождествен пророку. Но Тарковский не был бы самим собой, если бы претендовал на постижение тайны бытия. Продолжая стихотворение с той же суровой величавостью:

Я больше мертвецов о смерти знаю,Я из живого самое живое…

он вдруг переходит на тихую, щемящую ноту:

И – Боже мой! – какой-то мотылек,Как девочка смеется надо мною,Как золотого шелка лоскуток.

И это признание вдруг преображает все сказанное ранее. Императивная уверенность превращается в благоговение перед таинством жизни, перед непостижимым чудом природы.

В стихах 1960-х годов поэт утверждает свое владение не только временем вообще, но и собственной судьбой («Судьбу свою к седлу я приторочил»). Здесь уже явное отличие о т стихов прежних лет, где человек выступал как щепка в водовороте бытия, страдая от трагического несовпадения реальности личности и реальности времени. Теперь же человек сам определяет свою судьбу и даже не дорожит жизнью, ибо, с одной стороны, уверен в своем нынешнем и грядущем бессмертии («и я из тех, кто выбирает сети, когда идет бессмертье косяком»), а с другой стороны, хотя и готов пожертвовать жизнью за «ровный угол верного тепла» (то есть за домашний уют, за мирный спокойный быт), но кровь его, текущая из века в век, оказывается той иглой, которая блуждает по свету и тянет за собой тело (кровь олицетворяет здесь человеческую душу). В поэзии Тарковского мы не раз встречаем мысль о смертельной опасности поэтического ремесла («На тебя любая строчка точит нож в стихах твоих»). Но у поэта достаточно мужества, чтобы с благородным достоинством принять этот жребий и, сознавая опасность, стремиться к воплощению смертной судьбы в нетленном слове:

Я долго добивался,Чтоб из стихов моихЯ сам не порывалсяУйти, как лишний стих.

еще не связывает с определенной религиозной традицией, хотя здесь и слышны некоторые отголоски пантеизма. Недаром природа у поэта выступает едва ли не в персонифицированном виде («Когда вступают в спор природа и словарь…»).

Пантеистическое восприятие мира, преобладавшее в поэзии Тарковского 50—60-х годов, постепенно уступает место идеям, связанным с христианской традицией. Библейские образы, которые раньше несли в творчестве поэта чисто культурную, архетипическую нагрузку, теперь обретают первозданный смысл. Человеческая душа выделяется из природы, и прежде всего из тела:

И я ниоткудаПришел расколотьЕдиное чудоНа душу и плоть.

В этом стихотворении из книги «Вестник» поэт ставит вопрос уже не об абстрактном, а о конкретном бессмертии личности, с ужасом вопрошая: «И после сладчайшей из чаш – никуда?»

Четвертый период творчества Тарковского, обозначенный книгой «Зимний день» (1971–1979), говорит об уходе поэта от барочного, почти языческого пира к посту христианства. Горьким откровением становится понимание того, что, возможно, главное в жизни еще не сделано: «Открылось мне: я жизнь перешагнул, а подвиг мой еще на перевале». Быть может, этот подвиг – предстание перед Страшным судом?

Земля прозрачнее стекла,И видно в ней, кого убили,И кто убил: на мертвой пылиГорит печать добра и зла.Поверх земли мятутся тениСошедших в землю поколений;Им не уйти бы никудаИз наших рук от самосуда,Когда б такого же судаНе ждали мы невесть откуда.

Сквозь эти строки явно проступает новозаветное изречение Христа: «Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким будете судимы…» (Матфей, 7.1–2.)

Библейские мотивы пронизывают книгу «Зимний день». В стихотворении «Просыпается тело…» поэт разделяет вину Петра, отрекшегося от Христа, принимает на себя, как вериги, чужие грехи.

Арсений Тарковский Середина 1970-х годов

Просыпается тело,Напрягается слух.Ночь дошла до предела,Крикнул третий петух.Сел старик на кровати,Заскрипела кровать.Было так при Пилате.Что теперь вспоминать.И какая досадаТочит сердце с утра?И на что это надо —Горевать за Петра?Кто всего мне дороже,Всех желаннее мне?В эту ночь – от кого жеЯ отрекся во сне?..

Вера в грядущее бессмертие также обретает в книге «Зимний день» чисто христианские черты: «Без сновидений, как Лазарь во гробе, спи до весны в материнской утробе, выйдешь из гроба в зеленом венце». Сближая понятия гроба и материнской утробы, Тарковский отождествляет смерть и рождение. Изменяется в стихах Тарковского и понятие времени.

«По существу в поэзии Тарковского нет ни настоящего, ни ушедшего в неизвестность прошлого, – отмечал Дмитрий Лихачев, – а есть единое, полное глубокого смысла духовное явление, откуда протягиваются нити в будущее, – не только в то, которого еще нет, но и в то будущее, которое уже было… Для Тарковского-поэта судьба человека едина, и это главное, о чем он думает в своих стихах:

Я гляжу из-под ладониНа тебя, судьба моя,Не готовый к обороне,Будто в Книге Бытия.

Не «готов к обороне» в Книге Бытия – это Авель. И главное в судьбе Авеля – смерть. О ней-то и пишет поэт. Это итог и сжатие жизни в немыслимое уплотнение. И хотя в поэзии

Тарковского ожидаемый им конец жизни так часто присутствует, присутствует даже в названии последней книги его стихов «Зимний день», ибо зима для него конец существования, – поэзия Тарковского глубоко оптимистична».

Драгоценность бытия в книге «Зимний день» утверждается обретением внутренней, духовной свободы. Вот почему среди главных персонажей этой книги – бродячий философ Григорий Сковорода. Тема нищеты, странничества с особой силой звучит именно в «Зимнем дне». И путь человека в мире предстает как путь странника, идущего к Богу.

Мать и сын

«Андрей любил свою мать, любил по-своему, сложной, «недейственной» любовью, о которой рассказано и в «Зеркале», и в его дневнике. Марии Ивановне Андрей посвятил фильм «Ностальгия», но об этом она уже не узнала. Последние годы он редко навещал нас, – честно свидетельствует Александр Гордон и добавляет еще одну горькую пилюлю: – Мария Ивановна стойко переносила разлуку с сыном и радовалась коротким и редким встречам».

Короткие и редкие встречи! Может ли укоризна матери к сыну быть более горькой и печальной! Особенно, если вспомнить фильм «Зеркало», главная идея – обожествление матери.

В фильме обожествлял, а в жизни… А в жизни, скажем честно, почти забыл о ней, погруженный в череду повседневных забот.

Утром 5 октября 1979 года Марина Тарковская, позвонив брату, попросила, чтобы он «простился с матерью и сам закрыл ее глаза, облегчив свою душу». Андрей приехал в квартиру сестры за несколько часов до кончины матери.

Марию Ивановну Вишнякову хоронили 8 октября 1979 года. На Востряковское кладбище приехали к двум часам дня. Гроб покатили на тележке с дутыми шинами. Метров через триста свернули на боковую дорожку… После того, как могильщики соорудили холм, подрубили и воткнули в его подножие цветы и венки, Андрей Тарковский пошел вправо, между могил. Он отошел от всех на несколько десятков метров и, подняв голову, долго смотрел на вершины кладбищенских берез…

Четыре года спустя Андрей вспоминал:

Когда мама умерла, я почувствовал себя очень одиноким. Может быть, впервые я почувствовал тогда,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату