Терапиано, вопреки своей с итальянским переливом фамилии, бывший коренным русским, читал недавно написанное стихотворение:
— Браво, браво! — захлопал в ладоши Бунин. Молодые поэты редко ему нравились, им не всегда хватало простоты и отделанности стиха. Даже Цветаеву Бунин считал «излишне вычурной», хотя, безусловно, обладавшей могучим дарованием. Но стихотворение Терапиано пришлось ему по душе — своей ностальгической ноткой.
Осмелевший автор протянул — «для автографа!» — изящный том «Лики», вышедший в прошлом году в Брюсселе и сегодня на последние тридцать франков приобретенный в магазине Якова Поволоцкого.
Пока Бунин настраивал «вечное перо» и потом твердым угловатым почерком писал несколько дружеских строк, Терапиано спросил:
— Простите, Иван Алексеевич, я читал и слыхал утверждения, что вы всегда выдумываете ваши сюжеты, и «Жизнь Арсеньева» вами тоже выдумана…
Бунин утвердительно кивнул головой:
— Полностью! В том числе и вторая часть романа, которую вам торжественно вручаю — с автографом. На склоне ваших дней, когда моя посмертная слава возрастет до необъятных размеров, на аукционе сможете, Юрий Константинович, продать с выгодой. Учтите!
— Громадное спасибо, но я никак не могу отделаться от мысли, что «Жизнь Арсеньева» — роман автобиографичный. Все, что мы творим, — автобиографично, ибо основано на личном опыте и собственных ощущениях. Но напрасно думать, что вся жизненная канва моего героя совпадает с моей. Это наивно, но всю жизнь мне приходится это объяснять. Гиппиус вроде умная, но тоже этого не понимает. Писала нечто подобное о «Митиной любви». Если у Мити первый любовный опыт был неудачным, так, значит, это относится и ко мне? Полная чушь! Впрочем, давайте лучше подымем бокалы…
Пили за мир в Европе, за творческие удачи, за ушедших в мир иной — Шаляпина, Ходасевича, Куприна, где-то затерявшегося Сашу Койранского…
Сосинский сказал, что ему очень хотелось бы побывать в Москве. Бахрах тоже признался, что не был в Белокаменной.
— Когда, молодые люди, окажетесь в древней столице, — хитро сощурилась Тэффи, — не забудьте, зайдите в Мавзолей, поклонитесь дедушке Ленину.
Дон-Аминадо вновь оживился:
— Анекдот хотите?
— Всегда хотим! — за всех ответил Полонский-старший.
— Ленину в Мавзолей пришла телеграмма: «Вставай, проклятьем заклейменный!» И подпись: «Весь мир голодных и рабов».
Когда все отулыбались, Вера Николаевна решительно сказала:
— Какой это стыд и кощунство — положить покойника поверх земли! Каким бы злодеем он ни был, к праху следует отнестись по-христиански, с большею милостью — укрыть могильной землею.
— Какой-то чернец, которого я встретил в церкви Серафима Саровского на рю Лекурб, древний такой старик, лицо все изъедено глубокими морщинами, а глаза неожиданно молодые, умные, сказал мне еще лет десять назад: «Пока этот покойник смердит на поверхности, не будет России ни мира, ни добра!» Это ему, дескать, такое видение Матери Божьей было. Она явственно эти слова произнесла.
Вера Николаевна перекрестилась:
— Господи, дивны дела Твои!
3
…Пришло время прощаться. Все столпились в прихожей. И никто не расходился. Словно какие-то незримые путы удерживали их вместе, словно что-то такое сильное и неземное явственно сказало: «Не спешите, запомните этот миг. Никогда более вам не собраться всем вместе. Жизнь прежняя оборвется — еще раз, ох как круто переменится!»
Сосинский подошел к Бунину:
— Иван Алексеевич, сегодня мы вспомнили Эфрона. Я стал свидетелем и даже невольным соучастником убийства сына Троцкого — Седова. В моей типографии он печатал «Бюллетень оппозиции» своего отца, держал корректуру. Вы никогда Седова не встречали?
— Нет, — Бунин понял, что Сосинский хочет доверить ему нечто сокровенное. — Не видел.
— Это был молчаливый и почти никогда не улыбавшийся блондин. Он обладал страшной физической силой. Прямо-таки Самсон! У меня был сосед — французский полицейский. Он регулярно напивался — по субботам, как по расписанию. И в этом скотском состоянии избивал семейных — жену и детей. Эти истории выбивали нас из колеи, мешали держать корректуру — мне «Воли России», Седову — «Бюллетеня» Троцкого.
Когда однажды вновь за стеной раздались звуки ударов и вопли истязуемых, мы отправились к полицейскому.
Без стука распахнули дверь. Полицейский как раз зверски бил жену, за которую цеплялись орущие детишки — мальчик и девочка.
Седов молча подошел к истязателю. Своей громадной ручищей оторвал его от жертвы и так ахнул полицейского в челюсть, что тот грохнулся на пол едва ли не замертво. Великий Дэмпсей, ей-Богу, позавидовал бы такому свингу.
* * *
Бунин смертельно устал, но он с большим интересом слушал Сосинского, над которым порой любил подтрунить, называя иронически его «товарищем поэтом», хотя знал, что тот прозаик. Более того, еще в двадцатые годы весь литературный молодняк Бунин обозвал «комсомольцами».
Молодые, как и положено их темпераменту, возмутились. «Среди нас есть такие, что не только сражались с большевиками, но за Отечество приняли раны. А нас академик оскорбил «комсомольцами»! Требуем если не удовлетворения, то извинения» — так шумели молодые.
Гордому Бунину пришлось принести свои «сожаления».
Сосинский был одним из самых «возмущенных».
В январе тридцать первого года на собрании литературного кружка «Кочевье» он делал доклад о молодой русской литературе за рубежом. Отчет появился в нью-йоркской газете «Новое русское слово»: «Сосинский очень резко говорил об Иване Бунине и обмолвился фразой, которая шокировала большинство собравшихся:
— Максим Горький в СССР относится гораздо сочувственней к эмигрантской литературной молодежи, чем Бунин, проживающий в эмиграции».