* * *
Минуло полвека. Я держу в руках лист дорогой бумаги, исписанный аккуратным почерком синими чернилами. Это тот самый окончательный вариант письма, прежде никогда не публиковавшийся. (В печати появлялись черновые тексты.)
—
Только тот, кто сам познал кошмар большевистского террора, оценит по достоинству мужество Толстого.
* * *
На следующий день, надев свежую рубашку и новый галстук, Алексей Николаевич отправился на автомобиле на Старую площадь. Сдав, не без трепета, свое послание в экспедицию, он отпустил машину и пешком отправился по оживленным улицам Москвы.
«Что «Дед», разрешит ли Ивану вернуться в Москву? Видимо, да! Слишком для него заманчиво заполучить нобелевского лауреата. Когда Ивану дали эту премию, Сталин весьма подробно меня расспрашивал о ней. Зацепило, задело его за душу награждение «белоэмигранта», — размышлял Толстой. — Хорошо, коли позволит вернуться! Мое участие в этом деле выглядит весьма, кстати, благородно. Ну а коли не разрешит? Не снимет ли с меня шкуру, как с «пособника вражеского отребья»? Ведь никогда не угадаешь, что в эту дурную голову взбредет — может наградить, а может убить!» — такие тревожные мысли запоздало беспокоили старого друга Бунина.
Он направлялся к себе на Спиридоновку. На Лубянской площади зашел в букинистический магазинчик.
Заметив Толстого, к нему навстречу заспешил заведующий — приземистый человек с крепкими плечами и длинными сильными руками.
— Хорошо, что вы пришли, Алексей Николаевич! — сказал букинист
Он протянул ранний сборник стихов Толстого — «За синими реками». На желтой обложке было означено, что автор — «граф», и изображен вроде как бы графский герб — детали рыцарских доспехов и на щите гривастый конь.
— Да, — согласился Толстой, — книжечка редкая. В одиннадцатом году ее издал «Гриф». Тираж был немалый для поэзии — тысяча двести экземпляров. Но, признаюсь вам, Александр Иванович, я его почти весь уничтожил. Да-с! Налет декадентщины на этой поэзии. Перечитал я их после выхода в свет и подумал: «Нет, писать надо так, как Горький пишет! Чтобы поэзия в бой звала». И почти весь тираж запалил!
Букинист опустил глаза: он-то знал, что уничтоженные книги не попадают регулярно на прилавок, как эта. Но Толстой был постоянным покупателем, «живым классиком», да — поговаривали! — любимцем самого Сталина. Так что лучше молча послушать и не возражать.
Толстой отправился дальше, даже не подозревая, что именно этот букинист по фамилии Фадеев почти четверть века назад приобрел библиотеку Бунина, когда тот навсегда покидал Москву.
И еще он не мог думать, что его опасения по поводу «пособничества» уже не имеют оснований. Через три дня начнется война, и в Кремле будет не до эмигрантов.
Никогда два старых друга больше не увидятся.
Не доживет Алексей Николаевич и до победоносного завершения войны с Гитлером. 24 февраля 1945 года Бунин запишет в дневник:
«Умер Толстой. Боже мой, давно ли все это было — наши первые парижские годы и он, сильный, как бык, почти молодой!»
«Вчера в 6 ч. вечера его уже сожгли. Исчез из мира совершенно! Прожил всего 62 года. Мог бы еще 20 прожить» (25 февраля).
«Урну с его прахом закопали в Новодевичьем» (26 февраля).
…Быстра ты, река Времени!
ГРОБ В МУТНОЙ ВОДЕ
1
В пять часов тридцать минут 22 июня посол Германии в Москве Шуленбург, явно чувствуя себя не в своей тарелке, появился в кабинете Молотова:
— Господин министр, наше правительство поручило мне передать Советскому правительству ноту следующего содержания: «Ввиду нетерпимой долее угрозы, создавшейся для германской восточной границы вследствие массированной концентрации и подготовки всех вооруженных сил Красной Армии, Германское правительство считает себя вынужденным немедленно принять военные контрмеры».
Тридцатью минутами раньше, в пять часов по московскому времени и в три — по берлинскому, в советском посольстве в Берлине загремел телефон. Трубку поднял Бережков — советник посольства. Он услыхал незнакомый, лающий голос:
— Рейхсминистр Иоахим фон Риббентроп ждет советских представителей в министерстве иностранных дел…
На Вильгельмштрассе подъезд с чугунным навесом был ярко освещен прожекторами. Десятки кинооператоров, фотографов, журналистов суетились вокруг.
У Риббентропа было опухшее, пунцовое лицо, мутные, воспаленные глаза. От него несло перегаром, заметно дрожали руки, голос срывался:
— Я вынужден кратко изложить содержание меморандума фюрера…
Когда протокол был соблюден и советские дипломаты направились к выходу, произошло нечто неординарное. Риббентроп догнал Бережкова. Удерживая его, он с отчаянием заговорил:
— Я был против этого… Зачем он сделал это? Я пытался Гитлера отговорить… он ничего… он никого не хочет слушать… кроме внутреннего голоса. Он беседует с «универсальным духом».
Бережкова поразило, что Риббентроп смущается и путается, и вообще весь этот разговор в министерском коридоре выглядел какой-то сумасшедшей фантасмагорией.
Бережков недоуменно пожал плечами:
— Что я могу сделать?