уклоняются от прозы; скорее он ее сделал поэтичной, — скорее он побеждает прозу и претворяет ее в стихи, чем творит стихи, как нечто особое, от нее отличное. У него стих как бы потерял свою самостоятельность, свою оторванность от обыденной речи, но в то же время из-за этого не опошлился. Бунин часто ломает свою строку посредине, кончает предложение там, где не кончился стих; но зато в результате возникает нечто естественное и живое…»
— Юлий Исаевич, а вам какие стихи Ивана нравятся более? — спросил Юрий Алексеевич.
Айхенвальд, с видом сытого человека, откинулся на спинку стула и вытер салфеткой рот.
— «Зов», — быстро ответил он. И начал на память читать, чуть шепелявя:
Иван Алексеевич, внимательно слушавший, вдруг сильным чистым голосом продолжил:
— Да, если мир — море и правит его кораблями некий Капитан, то среди самых чутких к Его голосу, среди ревностных Божьих матросов находится и поэт Бунин… — закончил Юлий Исаевич.
Бунин молчал. Думал он о своем, о безрадостном… О том, что много месяцев почти ничего не может писать. Жизнь выбивала из колеи. Неужто это все, неужто исписался весь?
— В шестнадцатом году для горьковского «Паруса» я дал свои стихи, — сказал Бунин. — Вот, послушайте:
Это я написал, сидя в Васильевском, оно же Глотово. Помню, вышел из усадьбы, спустился со взгорка к пруду. Наш священник сидит, рыбу ловит. Знаток этого дела, так и клюет у него.
— Пропитание! — смеется. — Девчонкам моим на уху.
Семья у него большая, и все девчонки рождались.
Я присел рядом на поваленное дерево. Долго молчали, следя за игрой поплавка.
Вдруг, без связи, священник, словно про себя, произнес:
— Загудит скоро набат, ни рыбу ловить, ни сеять, ни жать некому будет…
Признаюсь, мурашки пробежали у меня по спине. Я сам в тот момент думал о том ужасе, который, чувствовал, скоро придет на нашу землю.
— Вот теперь сбылось, Ян, твое пророчество, — тихо проговорила Вера Николаевна. — Бесноватых встала рать.
Айхенвальд нарочито бодро, успокаивающе заговорил:
— Не спорю, поэты — лучшие предсказатели. Не хуже мадам Ленорман. И все же, нельзя теперь судить о русской революции беспристрастно. Только с годами полностью проявится картина.
— Когда от Руси останутся рожки да ножки? — резко возразил Бунин. — И о какой беспристрастности говорить можно? Постоянно о ней твердят. Но настоящей беспристрастности не было и не будет. У каждого своя правда и полное несовпадение интересов. Большевики будут писать о себе в самых возвышенных тонах.
Бунин замолчал, чувствуя, что его горячность задела деликатного Айхенвальда. Уже спокойней добавил:
— Есть единственный оселок, на котором исторические деяния проверять должно: польза для России. А революционеры разбудили дремавшего хама, который Русь и унижает, и разрушает.
Для меня, повторю, ясно одно: русский бунт всегда бессмыслен. И жаль, что мы посетили мир в «его минуты роковые». Помните, о них Тютчев с восторгом писал. А уж какие в его время были «роковые минуты»? Тишь да благодать, аж зависть берет.
2
Вскоре после ухода Юлия и Айхенвальда в городе вновь началась стрельба — частая, ожесточенная. Палили со стороны Кудринской площади. Со стороны Моховой несколько раз ухнула пушка.
Но к полночи все смолкло, даже ружейной стрельбы почти не было. Только однажды истошный женский голос совсем поблизости звал: «Помогите! Караул! Помоги…» Крик жутко оборвался на высокой ноте.
Бунин вскочил с постели:
— Нет, не могу оставаться! Пойду заступлюсь…
Вера Николаевна мертвой хваткой вцепилась в его руку:
— Не пущу! Убьют!
Он бросился к телефону — позвонить в полицию, но телефон не работал.
Почти до рассвета ворочался в тяжелой бессоннице. Поднялся, когда в церкви отзвонили к обедне.
Вера Николаевна, уже хлопотавшая вместе со служанкой над завтраком, сразу же сообщила:
— Вчерашние крики помнишь? Оказалось, что какие-то бандиты изнасиловали, а потом зверски убили