1
Шипя паром, подавая короткие гудки, металлическая громада поезда вкатила на дебаркадер Московского вокзала Петрограда. Была ранняя, полная слякоти и сырых, бессолнечных дней весна 1917 года. Едва Бунин вышел из вагона, как в глаза ему бросилось небывалое прежде зрелище: на перроне, на путях и во всех привокзальных помещениях бродило, слонялось, без дела мыкалось множество какого-то праздного народа, совершенно не знающего, что ему делать, куда идти.
На площади он увидал единственного свободного извозчика.
Завидя подходящего к нему барина, тот загодя торопливо забормотал:
— Вам куда? Ежели, к примеру, на окраину аль того хуже — за город, так это я не поеду.
— Что так?
— Известное дело, что! Шалят-с! Моего крестника Петруню вчерась похоронивши — прирезали. В четверговый день мы с ним вместе выехали, ждем московского поезда. Курим, значит, об жизни рассуждаем. Подошли какие-то двое, из себя нерусские, смуглые такие, с усами. Говорят: «Вэзи к энтенданским складам!» Повез. Эх, барин, видать, и впрямь, лихо споро, приходит скоро. Ночевать мой Петруня не явился, а нашли его на другой день на Митрофаньевском кладбище. Задавили его эти самые, усастые, да в склеп бросили. И нашли-то случайно. А у Петруни старики да трое малых детишек в нашей деревне оставшись.
Бунин сочувственно вздохнул, приказал:
— Отправляйся-ка, братец, в «Европейскую»!
Извозчик начал задумчиво чесать широкую, словно новый веник, бороду и как-то нерешительно промямлил:
— При нонешнем времени… Так как в большой опасности, значит, 20 рублев будет.
Бунин задохнулся:
— Ты хоть Бога побойся, цена твоя ведь несуразная!
— Это уж как прикажете, но дешевле нынче не получается.
— Доигрались в революции, свергли «ярмо самодержавной деспотии»! Тьфу! Вези, разбойник с большой дороги!
По Невскому, выбрасывая сизый дым, неслись авто с военными. Тряслись грузовики, набитые пьяной матросней. Кто-то фальцетом выкрикивал:
И матросы дружно, словно единая глотка, рявкнули:
Мужики и бабы, стоя на тротуарах, улыбались матросам и приветливо махали руками. Зато барышни и дамы, слуха которых коснулось это разухабистое пение, с гневом отворачивались.
Улицы, прежде такие чистые, были завалены мусором и семечной шелухой. По ним Шла, перла, двигалась густая толпа солдатни, люди рабочего вида, наряженная прислуга с господскими детьми. Хотя день был будничный, у всех чувствовалось какое-то неестественно-праздничное настроение. На каждом шагу попадались неизвестно откуда возникшие ларьки, лотки, киоски, под ногами путались разносчики товаров и продавцы. Уши закладывало от их нахальных криков:
— Леденец «Ландрин» — что тебе сочный мандарин!
— Манто на меху гагачьем с шелухою рачьей!
— Фото только для мужчин: красотка Нинель в мельчайших подробностях для услаждения взора.
— Кринолины проволочные медные — для любовных утех не вредные!
Бунин, всю зиму сиднем просидевший в Москве и привыкший к тамошней скудности, был неприятно поражен громадными хвостами, тянувшимися к москательным лавкам, к булочным, к дровяным складам и мучным лабазам. Обыватель кис в очередях за мылом, керосином, спичками, солью, ситцем, калошами, сахаром, дрожжами, мясом, молоком, чаем, селедкой.
Извозчик повернул голову к Бунину:
— Это, барин, нарочно делают, вредят. Чтоб народ расколить. Всю войну продухты были — стоило копейки, жри до пуза. А теперича — будто сквозь землю провалилось. А почему? Чтоб с людей шкуру можно было содрать. Это германские шпиёны делают. И начальство им потакает. Потому как начальство — тоже шпиёны. Для того законного царя и свергли, а вот теперя и куролесят.
В этот момент, бойко долбя в барабан и оглушительно ухая медными трубами, из переулка вывалился вооруженный отряд.
Извозчик сдержал лошадь и хрипло, с ненавистью выдавил:
— Во-во-во! Вот эти игруны хреновы все и устроили. Воевать они, знамо дело, не желают, а тут под музыку ногами конский навоз месят!
Помолчав, извозчик с грустью взглянул в глаза Бунину:
— Попомните мое слово, барин. Нонче народ как скотина без пастуха. Царь — хороший или плохой, а все начальник был, помазанник. А теперя, сказывают, какие-то времянные — чего с времянных возьмешь? Теперя все перегадят и самих себя погубят.
— Что же делать?
— Делать? Делать уже нечего. Делать надо было прежде, когда только начали фулюганить. Твердую власть держать надо было. А уж нынче — шабаш!
Бунин живо почувствовал, что этот дремучий мужик, за всю свою жизнь, быть может, не державший в руках книги, говорит то, во что боятся верить просвещенные интеллигенты и что неминуемо ждет их всех — «шабаш».
Подъехали к «Европейской». Возле гостиницы стоял грузовик, увешанный красными тряпками. Возле него — праздная толпа. На грузовике размахивал руками узкоплечий человечек в длиннополом пиджаке и, брызжа слюной, громко выкрикивал:
— Смерть буржуям, сосущим кровь! Истребить дворян, купцов и фабрикантов — злейших врагов трудового народа! Погромщиков-черносотенцев — к ногтю, как тифозную бактерию! Конец войны с германцем! Погибнем все, как один, за свободу!
Принимая деньги, мужик кивнул в сторону оратора:
— Этот нехристь воевать не хочет, а я за его слабоду, вишь, погибнуть должён! А на кой ляд мне его слабода, если у меня в деревне крепкое хозяйство? На ём лишь лапсердак остался, вот он и надрывается за слабоду.
И с неожиданным остервенением хлестанув лошадь, разламывая надвое толпу, понесся так, словно гнала этого российского мужика тоска и дурные предчувствия.
2
В те дни, окруженный восторженными почитателями, льстецами и просто прихлебателями, в Петрограде находился самый, пожалуй, знаменитый и самый богатый из русских писателей, Максим Горький. С Буниным его связывала старинная дружба. Более того, в предвоенные годы тот был частым гостем в Сорренто.
Теперь добрые отношения стали давать трещину. Бунин с брезгливостью относился к увлечениям Горького политикой и особенно порицал его поддержку большевиков.