Бунин улыбнулся:
— Зачем попусту глаза ломать? То, что я прочел, говорит за вас: талант несомненный. Боюсь только, как бы вы не разболтались. Много вы читаете?
— Нет, я читаю только избранный круг, только то, что нравится.
— Это нехорошо. Нужно читать больше, не только беллетристику, но и путешествия, исторические книги и по естественной истории. Тот же Брэм — как он может обогатить словарь, какое описание окраски птиц!
— По правде сказать, мне скучно читать не беллетристику.
— Надо заставлять себя. А то ведь как бывает: прочтут классиков, затем принимаются за современных писателей. Так друг друга и перечитывают. На этом образование и заканчивается. Я много раз замечал: как читающий серьезное, классическое выгодно отличается от тех, кто читает лишь современников.
— Я только того считаю настоящим писателем, — добавил, прощаясь, Бунин, — который, когда пишет, живо, с красками, звуками, запахом и движением, видит то, что пишет. А вот те, кто этого не видят, — это не художники вовсе, иногда очень ловкие, но всего лишь литераторы… Вот, Леонид Андреев, например.
Когда Валя уходил из бунинского дома, потряхивая красивыми темными волосами над крепким невысоким лбом, Вера Николаевна неизменно что-нибудь засовывала в карман его куртки.
— Это пирожки! Покушайте дома, Валя, — тихо говорила она.
(Спустя почти четыре десятилетия Катаев посетит овдовевшую, прозябающую в крайней нужде, болезнях и старости Веру Николаевну. Она обрадуется ему как родному. Вернувшись из Парижа в Москву, Катаев напишет об этом визите не очень добрые воспоминания. Веру Николаевну в них он назовет «белой мышью с розовыми глазами». Вот уж неуместная наблюдательность.)
А пока что Вера Николаевна добросовестно заносила в дневник: «8/21 июля. Ян по утрам раздражителен, потом отходит. Часами сидит в своем кабинете, но что делает — не говорит. Это очень тяжело — не знать, чем живет его душа…
Известие о расстреле Николая II произвело удручающее впечатление. В этом какое-то безграничное хамство: без суда…
Ночью я долго не могла спать, меня взял ужас, что, несмотря на все ужасы, мы можем еще есть, пить, наряжаться, наслаждаться природой.
9/22 июля.
Дождь. Именины Федорова пройдут тускло… Мы живем здесь так однообразно, что именины — целое событие! Вспоминаются его именины довоенного времени. Первый год когда мы были так беззаботны, веселы, многие пьяны, пир был на весь Фонтан! Второй год было тревожно, уже чувствовалось в воздухе, что «назревают события», но все-таки все были далеки от мысли о всемирной войне, о революции в России, обо всем, что пришлось пережить за все эти годы.
12/25 июля.
…Был разговор о Гёте, Ян хвалил Вертера и рассказал, что в прошлом году он хотел развенчать любовь.
Ведь все влюбленные на манер Вертера — это эротоманы, то есть весь мир вколачивающие в одну женщину. Я много перечитал уголовных романов, драм, кое-что припомнил из своей жизни, когда я также был эротоманом…
— Разве ты мог быть так влюблен? — спросил Буковецкий. — Это на тебя не похоже.
— Да, это было, — только я никогда не молился ей и не считал ее совершенством, а скорее был напоен чувством любви к ней, как к облаку, к горизонту. Может быть, вы не понимаете моих отрывистых фраз, но это так, когда-нибудь расскажу подробнее…
Нилус очень хорошо разбирается в музыке, понимает и любит ее, знает очень много сонат, романсов наизусть, может их пропеть. Он в музыке гораздо более образован, чем в литературе.
О Чайковском он говорит: «Местами он гениален, а местами ничтожен», поэтому он кажется ему неумным. Ян оспаривал это мнение, говоря, что нужно судить по лучшим местам, а «человек, который одной музыкальной фразой дал почувствовать целую эпоху, целый век — должен быть очень большим»…
— Прочел биографию Верлена, — сказал Ян, выходя из своего белого кабинета, — и во время чтения чувствовал и думал, что когда-то жил Гёте, а потом Верлены — какая разница!..»
Так, между супом из сушеной тарани и беседами на высокие литературные темы и шло время. Семейный бюджет трещал по всем швам, а продукты дорожали.
2
К Бунину зашел какой-то господин с выразительным восточным лицом и еще более выразительной фамилией Шпан. Он был паршив и оборван, но предложил писателю головокружительный контракт:
— Я вам устрою шикарную поездку — Николаев, Херсон, Харьков. Огни реклам, газетные анонсы, тумбы оклеены афишами — «Всемирно известный писатель Бунин! Единственное выступление! Пророческий взгляд в будущее — «Скорый и неизбежный конец большевиков». Ответы на записки и раздача автографов». Успех я вам гарантирую. За каждый вечер плачу тысячу думских!
Глаза у импресарио горели. Он явственно слышал шорох думских ассигнаций и гром оваций.
Бунин полулежал в плетеном кресле, переваривая завтрак из рыбьего супа. Он внимательно слушал.
— Тысячу?
— Думскими?
— Тысячу!
— Думскими!
Бунин глубоко задумался:
— Нет! Не пойдет. Десять тысяч, и все золотом. И голубой пароход с гейшами.
Импресарио округлил глаза:
— Какими гейшами?
— Молодыми и красивыми.
Импресарио гордо выпрямился:
— Як вам с солидным предложением, а вы все шутите… Хорошо, две тысячи думских! — Он сделал широкий жест рукой, словно собирался этими думскими насорить в кабинете писателя.
— Вера Николаевна нальет вам рюмку водки, а я, знаете, не могу сейчас. Собираюсь ехать выступать на Берег Слоновой Кости.
Спустя несколько месяцев, когда в городе захватили власть большевики, Бунин встретил этого Шпана. Он был гладко выбрит, сыт. На узких плечах висело дорогое английское пальто с широким хлястиком и накладными карманами.
Почесывая мизинцем багровый нос, так, чтобы было видно массивное золотое кольцо с чьей-то монограммой, он важно произнес:
— А я ведь предлагал, батенька, вам хороший гешефт. Тоже могли бы жить по-человечески. Академик все-таки. Впрочем, заходите ко мне в театральный отдел…
Каждый день он видел страшные сны. Все время кто-то в них умирал из близких. Чаще всего брат Юлий. Зато умершие отец и мать всегда виделись живыми и бодрыми. В те дни Бунин записал: «Ах, эти сны про смерть! Какое вообще громадное место занимает смерть в нашем и без того крохотном существовании! А про чти годы и говорить нечего: день и ночь живем в оргии смерти. И все во имя «светлого будущего», которое будто бы должно родиться из этого дьявольского мрака. И образовался на земле уже целый легион специалистов, подрядчиков по устроению человеческого благополучия. «А в каком же году наступит оно, это будущее? — как спрашивает звонарь у Ибсена. — Всегда говорят, что вот-вот…»
* * *
Одесса все еще была оккупирована интервентами. Порядка в городе не было. Каждый день кого-то грабили, убивали. Зато всякие пройдохи набивали себе мошну. 28 августа 1918 года Иван Алексеевич записал в дневник: «Пятый час, ветер прохладный и приятный, с моря. За воротами стоит ландо, пара вороных лошадей— приехал хозяин дачи, ему дал этих лошадей приятель, содержатель бюро похоронных