циничен, дурачком прикидывается…
— Это от избытка натуры. Зато какой он славный собеседник!
— И мот изрядный, — вставляла Вера Николаевна.
— Мы все моты, — добродушно замечал Бунин. — Это у нас наследственное. От предков-дворян. Вон мой папаша Алексей Николаевич, сколько он прокутил, сколько добра в карты спустил. И свое родовое промотал, и матери моей. Меня в мир голым отправил.
* * *
…В тот августовский вечер, когда Бунин случайно повстречал Толстого, тот припомнил недавний литературный вечер в Москве.
Обсуждали только что вышедшие «Двенадцать» Блока.
Сначала было чтение. Когда чтец закончил, воцарилось благоговейное молчание. Потом послышались восторженные восклицания:
— Изумительно! Замечательно!
Тогда на сцену поднялся Бунин. Стараясь укротить гнев, он сказал:
— Господа, вы знаете, что происходит в России на позор всему человечеству вот уже целый год. Имени нет тем бессмысленным зверствам, которые творятся нынче на Руси. Число убитых и замученных, ни в чем не повинных людей достигло, вероятно, уже миллиона, целое море слез вдов и сирот заливает нашу землю.
Зал сидел затихший, словно пристыженный. Все понимали, что поднявшийся на сцену Бунин говорил то, что всех давно мучает, но что многие способны повторить лишь шепотом, ибо всеобщий страх все больше сковывает уста и души.
Голос Бунина нарастал:
— Нынче убивают все, кому не лень: дезертиры, наводнившие города и все бегущие с фронта, мужики в деревнях, всякая шваль, присваивающая себе звание «революционеров». Еще в прошлом году солдаты поднимали на штыки своих офицеров. Продолжают они свое черное дело и теперь, бегут домой захватывать и делить землю, им не принадлежащую. По пути убивают железнодорожных служащих, начальников станций, требуя у них поездов и локомотивов, которых у тех нет.
Не странно ли вам, что в такие дни Блок провозглашает: «Слушайте, слушайте музыку революции!»
Более того, этот поэт в журнале «Наш путь» печатает нам всем и нравоучение статью «Интеллигенция и революция». Чему же поучает нас Блок? Он, для начала, сомневается, что хуже, или, как он выражается, «тошнотворнее» — безделье или кровопролитие. Далее, он нас вполне серьезно уверяет, что совершенно были правы те, кто в прошлом октябре стрелял по кремлевским соборам.
Для Блока нет ничего святого. Свою правоту он оправдывает ужасающей клеветой на православных служителей: «В этих соборах толстопузый поп целые столетия водкой торговал, икая!»
Что до «Двенадцати», то это произведение и впрямь изумительно, но только в том смысле, до чего оно дурно во всех отношениях. У Блока почти никогда нет ни одного слова в простоте, все сверх всякой меры красиво, красноречиво до пошлости. Вот он берет зимний вечер в Петербурге, теперь особенно страшном, где люди гибнут от голода и холода, где нельзя выйти даже днем на улицу из боязни быть ограбленным и раздетым догола. По Блоку, все деяния святы, если разгульно разрушается прежняя Россия:
Большевики, лютые враги народников, все свои революционные планы и надежды поставившие не на деревню, не на крестьянство, а на подонков пролетариата, на кабацкую голь, на босяков, на всех тех, кого Ленин пленил полным разрешением «грабить награбленное». И вот Блок пошло издевается над этой избяной Русью, над Учредительным собранием, которое они обещали народу до октября, но разогнали, захватив власть, над «буржуем», над обывателем, над священником…
…Собравшиеся были явно смущены. Все понимали: Бунин прав. Но на сцену поднялся Алексей Толстой и, непривычно запинаясь, стал нападать на Бунина и что-то лепетать в пользу «Двенадцати». Слушатели иронически улыбались, кто-то невежливо захохотал, а Бунин демонстративно хлопал в ладоши: «Маэстро, вы вне конкуренции!»
4
И вот теперь, бежав от «песни революции» в белогвардейский стан, Толстой похлопывал по спине Бунина, покрякивал и говорил извиняющимся тоном:
— Вы не поверите, до чего я счастлив, что удрал наконец от этих негодяев, засевших в Кремле, вы, надеюсь, отлично понимали, что орал я на вас на этом собрании по поводу идиотских «Двенадцати» и потом все время подличал только потому, что уже давно решил удрать и притом как можно удобнее и выгоднее.
Думаю, что зимой будем, Бог даст, опять в Москве. Как ни оскотинел русский народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дороге сюда, на остановках в разных городах и в поездах, такие речи хороших, бородатых мужиков насчет не только всех этих Свердловых и Троцких, но и самого Ленина, что меня мороз по коже драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них!
И доберутся! Бог свидетель, я бы сапоги теперь целовал у всякого царя! У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мне, — вот как мужики выкалывали глаза заводским жеребцам и маткам в помещичьих усадьбах, когда жгли и грабили их!
— Я все больше склоняюсь к мысли, что не избежать поездки за границу, — признался Толстой. — Перезимуем там, к весне-то уж точно большевиков турнут, вот и опять будем жить по-человечески.
5
Вечером следующего дня гудел пир у супругов Цетлиных.
Дед Марии Самойловны — Вульф Высоцкий был весьма уважаемым в еврейских кругах. Он отличался честностью, деловитостью и основал знаменитую чайную фирму «В. Высоцкий и Ко». Обороты были миллионными. Вот откуда шло благоденствие Цетлиных.
Звенели бокалы, искрилось шампанское, розовато светились тонкие ломтики лососины, жирным черным квадратом возвышалась паюсная икра.
— Я всегда говорил, что с Цетлиными надо крепко дружить! — хохотал Толстой. — Где еще осталось такое изобилие?
— Какой вы меркантильный, таких и на порог пускать не следует! — притворно возмущалась Надежда Тэффи.
— Меркантильно, зато от сердца! Господа, наполним бокалы, выпьем за честь и славу этого дома, за красоту нашей сказочной хозяйки. Как повезло Михаилу Осиповичу! Но я знаю, чем он вас околдовал — своей благоуханной поэзией.
— Да, мне Михаил Осипович сочинял славные стихи! — в голосе Марии Самойловны звучали нотки гордости.
Поэт застенчиво улыбался в пышные усы.
— Счастливец! — ревел Толстой. — Тогда, божественная, не отторгайте мой призыв, не дайте иссохнуть от неутоленного желания.
Толстой повалился на колени:
— Позвольте вашу ручку! Лишь один поцелуй… — замечательно изображая африканские страсти, он приникал к руке.
Гости до слез хохотали, а муж Марии Самойловны, милый и тишайший человек, заботливо обходил стол, следил, чтобы гости хорошо пили и вкусно ели.
Михаилу Осиповичу не повезло — еще в раннем детстве тяжело заболел. Его возили по всем знаменитым европейским курортам, недуг лечили самые авторитетные профессора. Громадный капитал родителей обеспечивал хороший уход за ребенком, но вернуть здоровье он не мог.
В юности, начитавшись Элизе Реклю и князя Кропоткина, погнулся к политике. Тут как тут подвернулись эсеры. Все эти социалисты, которые борются за справедливость и равенство, всегда уважали