кого мы основали приют.
Сказать по правде, Густавссон, при виде стоявшего в дверях человека, здоровенного, одетого в лохмотья и до того пьяного, что он еле держался на ногах, меня охватил страх и мне захотелось, сославшись на то, что приют еще не открыт, не пускать его в дом. Но сестра Эдит была рада, что Господь послал ей гостя. Она решила, что Он желал этим показать свое благоволение к нашему труду, и позволила ему войти. Она подала ему ужин, но он стал браниться и заявил, что хочет лишь выспаться. Его впустили в спальню, он швырнул на пол пальто, бросился на койку и минуту спустя заснул.
«Подумать только, как она тогда испугалась меня! — говорит про себя Давид Хольм с тайной надеждой, что стоящий позади него услышит и поймет: Давид Хольм остался таким же, как был. — Жаль, что она не может видеть, каков я сейчас. Верно, умерла бы от страха».
— Сестра Эдит хотела оказать первому посетителю приюта особое благоволение, — продолжает сестра Мария, — и я поняла, ей было досадно, что он сразу заснул. Но тут же, увидев его пальто, она снова обрадовалась. Думается, такой грязной и рваной одежды я прежде не видела. Она до того пропахла табаком и водкой, что противно было до нее дотронуться. Когда сестра Эдит стала разглядывать это пальто, я невольно испугалась и попросила ее не трогать его, ведь плита и прачечная у нас еще не были готовы и мы не могли выстирать его, чтобы убить заразу.
Однако ведь ты понимаешь, в глазах сестры Эдит этот человек был послан ей Богом, для нее привести в порядок хоть что-то из его одежды было радостью, и я не могла остановить ее. И помочь ей она мне не разрешила. Мол, я сама сказала, что это пальто может быть заразным. Она не разрешила мне даже притронуться к нему. Мол, я ее подчиненная, она за меня в ответе и должна заботиться о моем здоровье. А сама стала зашивать и латать это пальто и просидела за этим занятием всю новогоднюю ночь.
Сидящий напротив сестры Марии солдат Армии спасения в восторге ударяет руками по столу.
— Аллилуйя! — восклицает он. — Благословенна будь сестра Эдит.
— Аминь, аминь! — отвечает сестра Мария, и лицо ее озаряется внезапным вдохновением. — Благословенна будь сестра Эдит, станем мы твердить в горе и в радости. Благодарение Господу за то, что он послал нам ее. Ведь она смогла целую ночь сидеть, склонясь над этим пальто и чинить его с такой радостью, будто это была королевская мантия!
Тот, кто был прежде Давидом Хольмом, представляя себе, как молодая девушка чинит в ночной тиши одежду нищего бродяги, испытывает при этом ощущение удивительного покоя и отдохновения. После всего, что раздражало и возмущало его, это чувство словно бы исцеляет и убаюкивает его. Ему хочется, чтобы это чувство долго не покидало его. Кабы только Георг не стоял позади него, мрачный и неподвижный, и не следил бы за каждым его движением!
— Благословен будь Господь, создавший ее такою, ведь она ни разу не пожалела о том, что сидела тогда до четырех утра и зашивала эти лохмотья, вдыхая вонь и не боясь заразы! Благодарение Господу за то, что она ни разу не пожалела о том, что сидела в комнате, которую мороз выстудил до того, что она легла поутру в постель вовсе окоченевшая!
— Аминь, аминь! — подхватил юноша.
— Когда она окончила работу, то вовсе продрогла. Я слышала, как она долго ворочалась в постели и никак не могла согреться. Едва она успела уснуть, как пришло время вставать, но тут я уговорила ее полежать еще немного и позволить мне накормить гостя, если он встанет с постели до того, как она выспится.
— Вы всегда были ей добрым другом, сестра Мария.
— Я знаю, что сестре Эдит этого ужасно не хотелось, — продолжает с улыбкой сестра Мария, — но она согласилась, не желая меня огорчать. Ей пришлось поспать недолго. Когда этот человек выпил кофе, он спросил, не я ли починила его пальто. Услышав, что то была не я, он велел позвать сестру, которая это сделала.
Он был трезв, говорил тихо и складно, не так, как прочие бродяги, и я, зная, какую радость доставит сестре Эдит его благодарность, пошла за ней. Она пришла, и было вовсе не похоже, что она не спала всю ночь. Щеки у нее порозовели, она была так хороша в этом радостном ожидании, что при виде ее незнакомец сильно удивился и даже отчасти растерялся. Он ждал ее, стоя у дверей, лицо его было искажено злобой, и я боялась, что он ударит ее. Но, когда она вошла, лицо его просветлело. «Нечего бояться, — подумала я. — Он ничего ей не сделает. Разве может кто-нибудь обидеть ее?»
— Аллилуйя, аллилуйя! — согласился с ней солдат Армии спасения.
Но незнакомец тут же помрачнел, и когда она подошла, сорвал с себя рывком коротенькое пальтишко, так что пришитые ночью пуговицы отлетели. Потом он резко сунул руки в только что починенные карманы, и мы услышали, как они затрещали, и оторвал подкладку. Вид у драного пальто стал еще хуже, чем был.
«Видите ли, фрёкен, я привык к такому наряду, — сказал он. — Мне в нем легко и удобно. Жаль, что фрёкен старалась зря, но тут уж я ничем помочь не могу».
Перед лежащим на полу предстает лицо, сияющее от счастья, которое тут же омрачается, и он уже почти готов признать, что эта озорная мальчишеская выходка была жестокой и бессовестной, но снова вспоминает про Георга. «Хорошо, что Георг слышит, каков я есть, если только он этого не знал раньше, — думает он, — Давида Хольма нелегко сломить. Он зол и жесток, смеяться над мягкосердечными — его любимое дело».
— До этой минуты, — продолжает сестра Мария, — я не обращала внимания на его внешность. Но тут, когда он рвал то, что сестра Эдит чинила с такой любовью, я разглядела его. Он был на удивление строен и высок, держался свободно и с достоинством. Голова у него была большая, красивой формы. Лицо, некогда красивое, по-видимому покраснело и распухло, так что трудно было угадать его прежний облик.
И, несмотря на то, что он рвал свое пальто с громким злобным смехом, на то, что его глаза с пожелтевшими белками злобно сверкали из-под покрасневших и распухших век, думается мне, что сестре Эдит казалось, будто она встретилась с чем-то прекрасным, чему суждено погибнуть. Я видела, как она сначала отшатнулась, будто ее ударили, но тут же в глазах у нее загорелся ясный свет, и она сделала шаг ему навстречу.
Перед тем как он ушел, она сказала ему лишь, что просит его прийти в следующую новогоднюю ночь. И, когда он посмотрел на нее с недоумением, добавила:
«Видите ли, я просила этой ночью Иисуса, чтобы он послал счастливый новый год гостю, который первым придет в наш приют, и хочу увидеть вас снова, чтобы узнать, услышана ли моя молитва».
Поняв, что она хочет сказать, он разразился бранью:
«Да уж, обещаю вам, приду и докажу, что он и не думал слушать ваш детский лепет».
Бедняге, которому таким образом напомнили о его забытом и теперь невольно исполненном обещании на мгновение кажется, что он уцепился за соломинку, что сопротивляться теперь не имеет смысла, но он тут же подавляет эту мысль. Он не хочет покоряться. Если надо, он будет противиться до Страшного суда.
Слушая рассказ сестры Марии, солдат Армии спасения волнуется все сильнее. Он уже не в силах усидеть на месте и вскакивает со стула.
— Ты не назвала мне имени этого бродяги, сестра Мария, но я понимаю, что это Давид Хольм.
Сестра Мария кивает головой.
— Боже милостивый, Боже милосердный! — восклицает он, простирая руки к небу. — Почему вы тогда посылаете меня за этим человеком? Разве он в то утро почувствовал раскаяние? И вы хотите пригласить его сюда, чтобы она увидела, что молилась напрасно? Для чего вы хотите причинить ей такую боль?
Сестра Мария смотрит на него с нетерпением, граничащим с гневом.
— Я еще не закончила…
Но юноша прерывает ее:
— Нам следует остерегаться, не давать волю жажде отомстить. Во мне тоже теплится грешное желание позвать нынче ночью Давида Хольма, чтобы показать ему ее на смертном одре и сказать, что она уходит от нас из-за него. Я думаю, вы хотите сказать ему, что она заразилась смертельной болезнью, когда чинила его одежду, которую он после этого бессовестно порвал. Я слышал, как вы говорили, что после той новогодней ночи сестра Эдит не была здоровой ни одного дня. Но мы должны быть осторожнее. Мы так хорошо знали ее, да и сейчас она стоит у нас перед глазами, что не должны давать волю своему жестокосердию.
Сестра Мария наклонила голову к столу и говорит, не поднимая глаз, будто расставляет свои слова в