Глава тридцать четвёртая
Дальше следовал адрес больницы и подпись:
Спустив ноги с постели, неудобно, боком, пристроившись к краю тумбочки, она с трудом дописала письмо и от усталости снова привалилась спиной к подушке, немножко отдохнув, спихнула с ног шлёпанцы и, вытянувшись на спине, стала смотреть в знакомый потолок, на котором весело играл солнечный зайчик от чашки с водой на тумбочке.
Он что-то хорошее ей напоминал, этот зайчик, но она не могла вспомнить что. Где-то смутно мелькала весна, солнце, школа… ага, Володя и школа, класс, где она была новичком, и опять Володя… Но всё это был совсем другой мир, когда у неё была мама… да, даже и папа, и не было войны.
И вот когда она добралась до этого Ташкента, когда ей в вагонное стекло показали — вон он, Ташкент, смотри! — как раз в этот момент она говорила что-то не то, ей было ужасно жарко и прямо с вокзала её отправили в эту больницу…
На другой день после того как больничная няня отнесла и опустила её письмо, едва начался приём, ей сказали, что пришёл дедушка и ждёт её в приёмной комнате.
У неё заколотилось сердце: сию минуту она увидит дедушку. Приехала! Добралась! Теперь с ним придётся жить вдруг целый год! Войне конца всё ещё не видно.
Она уже шла по коридору к приёмной комнате. 'Ой, вот сейчас я его увижу, деда, который всю жизнь не любил папу. Из-за этого мы и не видались с ним, наверное… Что ж, может, он и прав был — догадывался, каким окажется папа… Но он ведь точно так же может и меня невзлюбить, и мне тогда плохо придётся… Ну ничего, я тоже не очень-то собираюсь его любить!'
Няня отворила дверь в очень светлую от солнца комнату, посреди которой стоял стол, накрытый красной скатертью.
Посетители, кучками сбившись вокруг своих маленьких больных в голубых халатиках, вполголоса разговаривали.
— Вот вам Оля! — сказала няня, пропуская её впереди себя в дверь.
Оля, замирая от волнения и страха, закусила губу… глянула. Прямо на неё из другого конца комнаты смотрел человек, нервно поглаживая неподстриженную серебристую бородку.
Его наполовину загораживали три женщины в цветных, с разводами, халатах, ворковавшие вокруг своей девочки с мелкими косичками. Он выглядывал из-за них и не спешил подойти поближе. Оля тоже не двигалась с места. 'Похоже, он меня тоже побаивается?' — подумала она с облегчением.
Наконец они кончили переглядываться и пошли друг другу навстречу.
— А вот и Оля, — ласково сказал ей бородатый человек.
— А вы мой дедушка? Вас как зовут?
— Разве сразу не видно, что я дедушка? Дедушка Шараф.
— Видно, — согласилась Оля. — Здравствуйте. Вы от мамы письмо получили, что я к вам еду?
— От твоей мамы? Письмо? Четыре!
— Ой!.. — со стоном выдохнула Оля. — Говорите скорей. Что?
— Тихо-тихо… Нельзя волноваться, ты слабенькая! Мама на фронте, работает снайпером. Кушай кишмиш, очень сладкий. — Он развязал платок, расправил его на столе и подправил ребром ладони, чтоб образовалась ровная горка.
От изюма во рту было очень сладко, и это как-то навсегда соединилось для Оли в одно: сладость во рту и рассказ про маму.
— Кушай, очень полезный — сладкий… А твою маму я очень люблю, я всегда её любил! Вот такая маленькая она была… О-о, ты перед ней сейчас великан! Вот такую её помню, она на старое дерево у меня во дворе лазила, как кошка или как обезьянка какая-нибудь.
— А папу?
— Какого папу? Твоего папу не знаю, не видал даже. А дерево я тебе покажу. Ты хочешь дерево посмотреть?
— Мамино дерево? Куда лазила маленькой? Ой, дедушка, попросите, чтоб меня выписали сегодня… Я хочу дерево. А дом ваш стоит?.. Мама рассказывала, что домик маленький.
— Вот увидишь… Зачем нам большой?
— Мама говорила, что вы не очень виноваты, что папу не любите. Просто уж у вас характер такой.
— Да… да… — кивал дедушка, соглашаясь. — У меня характер. Соседи говорят: ай, Шараф, ай какой характер!..
Глава тридцать пятая
Больница была переполнена. С запада подходили всё новые и новые поезда из тихих деревень, окружённых заревом пожарищ, оглушённых накатившими на них жестокими боями. Из городов и с улиц, где рушились школы от воздушных бомбёжек… Исхудалые, притихшие дети из голодного Ленинграда и маленькие ребятишки, с подвязанными к шее белыми гипсовыми повязками — раненые дети, так похожие этими повязками на раненных в бою и так непохожие на солдат своими тонкими ручками, худыми шейками и как будто навсегда удивлёнными детскими глазами. Они ранены были, при обстреле с воздуха машин и поездов, уходивших в тыл…
Всё больше мест им требовалось, и врач устало махнул рукой и отпустил Олю к дедушке.
Возле подъезда щипал травку на обочине маленький ослик мышиного цвета. Он даже не обернулся, когда дедушка сажал Олю ему на спину.
— А как им править? — спросила Оля, усаживаясь поудобнее на мешочке с шуршащим сеном, привязанном на спине у ослика.
— Им не надо править, он сам дорогу знает. Ну, давай… трогай… Ну, поехали!.. Двинулись!.. Ну!..
Ослик щипал себе травку, даже ухом не повёл.
— Ну, ослик, давай! — сказала Оля.
— Это не ослик, это ишачок… Ну, некрасиво получается, — вполголоса продолжал уговаривать дедушка. — Уже люди на тебя смотрят, Джафар! Что молчишь, оглох, что ли? Ну, пожалуйста!..
Точно этого вот слова он только и дожидался, ишачок поднял голову и зашагал по улице. Да так бодро, будто вдруг вспомнил, что опаздывает куда-то на деловое свидание.
— Эй-эй!.. Ты гляди-ка! То он даже разговаривать не желает, а вот как припустил! Тут тебе скачки, да?..
Дедушка сразу отстал на несколько шагов и бросился вдогонку. Оля засмеялась, и тогда дедушка стал отдуваться, делая вид, что ему никак не догнать невозмутимо шагающего, пощёлкивающего по мостовой игрушечными копытцами, ишачка…
Оля ехала, держась за ремешок, с опасливым любопытством поглядывая по сторонам.
Ишачок действительно знал дорогу: сворачивая за угол, выбирая нужный переулок, а на шумном