Часть вторая. Война
Глава 3. Как я встретил войну
Киев — первые дни войны
...И действительно, в двенадцать часов дня из репродуктора послышался голос второго лица в государстве, народного комиссара иностранных дел Молотова. Слегка заикаясь, он сообщил (цитирую по памяти): «Сегодня, 22 июня, в четыре часа утра, без объявления войны Германия вероломно напала на Советский Союз. Немецкая авиация бомбила города Киев, Севастополь, Одессу, Брест...» Короткое обращение Молотова ко всем гражданам СССР закончилось словами: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!»
Это историческое выступление я слушал вместе с отцом, дедушкой и десятилетним братишкой. День 22 июня был по-настоящему летним, и я до полудня расхаживал по квартире в спортивных сатиновых трусах, обдумывая, во что оденусь, когда пойду на стадион. В таком виде я и присел к нашему обеденному столу, чтобы слушать объявленное сообщение. Помню, что после первых слов Молотова у меня задрожали колени (а ведь страха я точно не испытывал). А когда закончилась передача, вдруг громко всхлипнул отец. После услышанного мне не терпелось пообщаться с Верой, я быстро собрался и вскоре был у нее.
Вера была занята небольшой стиркой. О войне она уже знала: ее отца ночью вызвали на работу. Мы с Верой не осознавали серьезности происходившего, надеялись, что «могучая и непобедимая» Красная армия в два-три дня разделается с наглым агрессором. Уверенные в этом, мы вскоре бодро зашагали в сторону стадиона. До четырех еще было довольно далеко, но братья-болельщики уже тянулись к заветной площади, что рядом с театром музкомедии. В центре площади мы увидели несколько готовых к подъему аэростатов заграждения с огромными бухтами металлических тросов, затем прочитали написанное от руки объявление на стене театра: «В связи с войной открытие стадиона переносится. Новая дата открытия будет объявлена дополнительно. Билеты действительны».
До экзамена по физике оставалось всего полтора дня, поэтому вечер я посвятил чтению учебника. Одновременно прислушивался к сообщениям, доносившимся из постоянно включенного репродуктора. Увы, вместо ожидаемых победных сводок с театра военных действий передавали патриотические репортажи с митингов и собраний, выступления ветеранов Гражданской войны, заявления добровольцев. О ходе войны говорилось редко и невразумительно. Глядя в учебник, я каждые несколько минут ловил себя на том, что думаю не о физике, а о войне.
Сейчас пытаюсь представить себе, что чувствовал, о чем мог думать в тот вечер.
Со школьных лет я гордился успехами своей страны, к их числу прибавились недавние впечатляющие победы Красной армии на Дальнем Востоке (озеро Хасан, Халхин-Гол, где были наголову разбиты японские дивизии). Появились новые Герои Советского Союза, стали известны отличившиеся там военачальники Штерн и Жуков. (Правда, после этих побед короткая, но бесславная война с Финляндией основательно ослабила мою веру в мощь наших вооруженных сил.)
Много сомнений возникло, когда неожиданно был подписан пакт Молотова — Риббентропа, круто изменивший политику СССР. К тому времени мое отношение к Германии было вполне сложившимся. Я знал о вкладе немецкого народа в мировую культуру и науку, помнил имена видных философов прошлых веков, писателей и поэтов, композиторов. Был неплохо осведомлен о достижениях немецких ученых и инженеров, особенно в областях физики, химии, электротехники. Еще в детские годы был научен родителями и запомнил навсегда: немцы — самые аккуратные, самые пунктуальные люди в мире.
Со дня подписания советско-германского пакта тон нашей прессы стал неузнаваем. Исчезла критика немецкой внутренней и внешней политики. Регулярно публиковались сводки немецкого главнокомандования о победах в Западной Европе, вызывавшие невольное уважение к немецкому вермахту (запомнились блестяще осуществленные блицоперации по захвату Нидерландов, Бельгии, Дании, Норвегии). Публиковались некоторые лозунги фашистской пропаганды, напоминавшие антиимпериалистические установки нашей партии. Из того, что советская пресса не опубликовала ни слова осуждения немецкой экспансии в Европе, следовало — мы на их стороне.
Но, несмотря на теперешний открыто прогерманский курс нашей пропаганды, я, как, наверное, очень многие, еще не забывшие недавние факты, все еще испытывал недобрые чувства к гитлеровской Германии. Ведь на протяжении многих лет, предшествовавших началу «дружбы» с Германией, нам регулярно втолковывали, что фашизм — это наиболее откровенная, самая оголтелая форма империализма.
Агрессия Германии против Польши и других стран подтверждала то, что мне внушалось перед этим. Но не только это определяло мои взгляды. Я возненавидел гитлеризм, когда узнал о трагических событиях «хрустальной ночи» — по-немецки хорошо организованных массовых погромах в ноябре 1938 года, о лютом антисемитизме Гитлера и немецких фашистов, об их теории превосходства арийской расы, о презрительном отношении к славянам и другим «народам рабов». Успел насмотреться советских антифашистских художественных фильмов, прочитал «Семью Оппенгейм» Фейхтвангера. Все это еще было свежо в памяти.
Но не только «новые» отношения с Германией смущали меня. Начали вкрадываться серьезные сомнения в правильности, в справедливости некоторых других действий руководства страны.
Основательно подорвало мою веру в мудрость наших действий забытое многими событие, происшедшее в день начала бесславной войны с Финляндией. Было сообщено, что (цитирую приблизительно) «представители прогрессивных сил финского народа сформировали народно- демократическое правительство страны во главе с Отто Куусиненом, призвавшее свой народ свергнуть империалистический режим Маннергейма». (А ведь я-то отлично знал, что Куусинен был членом руководства Коммунистического интернационала, штаб-квартира которого всегда находилась в Москве. Добавлю, спустя сорок лет он вошел в состав политбюро ЦК КПСС.) Больше сообщений об этом «правительстве» Финляндии в прессе никогда не появлялось.
Неоднозначно был воспринят мной вступивший в силу, кажется, в 1940 году закон о мерах по укреплению трудовой дисциплины, направленный, как в нем говорилось, против злостных прогульщиков и «летунов», часто менявших место работы. Законом предусматривалось тюремное заключение даже за незначительные нарушения. Я верил в необходимость укрепления трудовой дисциплины, но жестокость наказаний показалась мне несоразмерной проступкам (иначе говоря, я не осуждал указ, а только засомневался в частностях).
И все-таки, невзирая на перечисленные сомнения в некоторых действиях власти, я оставался искренним патриотом своей страны. И теперь, вечером 22 июня 1941 года, мысли вертелись вокруг единственного вопроса: где должно быть мое место в эти дни. По законам мирного времени я назывался допризывником, как студент не подлежал призыву до окончания института. Что было делать: ожидать повестки военкомата, приказа по институту, указаний комитета комсомола? А ведь война уже идет. Оставаться в стороне не позволяли убеждения, бездействовать не позволял характер. И решение созрело.
Поздним утром следующего дня, ни с кем не посоветовавшись, никого, даже Веру, не предупредив, я пошел записываться добровольцем на фронт. Написал заявление, в котором указал, что хорошо знаю немецкий язык, имею четыре оборонных значка («Ворошиловский стрелок», «Готов к труду и обороне» второй ступени, «Готов к санитарной обороне» и «Противовоздушная и противохимическая оборона»). Приблизившись к хорошо знакомому помещению военкомата, где я состоял на учете как допризывник, увидел, что просторный двор запружен сотнями людей, образовавших несколько длинных очередей. Миновав очередь прибывших с мобилизационными предписаниями, обнаружил нужную мне, в которой стояли добровольцы. Их было немало, во всяком случае, к двери военкомата я подошел через два часа.