не хотелось, чтобы он заметил следы усталости на ее лице, и она потушила лампу. Матовый утренний полумрак мгновенно поглотил белизну халатов, мебели и стен. В пространстве кабинета, внезапно утратившего очертания, темнел лишь силуэт высокого статного мужчины. Она вдруг испугалась — нет, не его самого, а ощущения, что именно в этот миг обрывается жизнь, которая хоть и текла бессмысленно, но принадлежала целиком ей, ей одной, и начинается путь в неведомое, где ей будет принадлежать, может, все, а может, ничего.
— Ну так что? — спросила она с нервным смешком, позвякивая ключами. — Еще чего-нибудь желаете на прощание?
— Да, — сказал он. — Я хочу на вас жениться. Она в последний раз попыталась ухватиться за спасательный круг иронии.
— Очень мило с вашей стороны. Вы имеете в виду остаток этой ночи, верно?
— Я имею в виду, — ответил Влк, — время, пока растет мой зуб мудрости.
— Берегитесь! Он иногда растет до самой смерти!
— Это и есть то время, — произнес он серьезно, — которое я имею в виду: вся оставшаяся жизнь.
— Ты сказал это, — говорила Маркета Влкова, вспоминая о том дне, — так искренне, что не поверить тебе означало поставить крест на любви, какая выпадает одной женщине из миллиона.
Потому-то она и не шелохнулась, пока он расстегивал пуговицы ее халата, под который она, чтобы не было жарко, надевала только какие-то прозрачные лоскутки, потому-то без сопротивления приняла его ласки, когда этот самонадеянный красавец опустился к ее ногам, потому-то сама в конце концов ослабила узел на его галстуке — большего ей стыдливость не позволяла. Позднее она клялась ему, что не помнит, как и в какой момент он овладел ею; очнулась она от собственных диких криков не изведанного доселе наслаждения, накатывавшего волна за волной, пока девятый вал не вынес ее за земные пределы, а потом бережно опустил… в зубоврачебное кресло.
Влк всю жизнь досадовал, что сразу, в то же утро не открыл ей потайную 'тринадцатую комнату' своей жизни, как всегда поступал потом, — не сказал, кто он такой, и она долгое время принимала его за того, кем он был прежде — за педагога или, скорее, за школьного инспектора, — из-за частых командировок. Он не лгал ей, а просто позволял думать так. Ее кровавая профессия лежала — как он потом шутил — на полпути к его профессии и вроде бы должна была стать порукой тому, что она все поймет, когда придет время. Он очень хорошо знал, что женщины слетаются на палачей, как мухи на мед, и был счастлив, что в чувстве Маркеты нет и доли такой извращенности, а любит она его только за острый ум и неиссякаемую мужскую силу. Не торопясь посвящать Маркету в свое прошлое, он, конечно, и ее ни о чем не расспрашивал. Когда и то, и другое в одночасье обрушилось на них, они оказались не готовы к такому повороту событий, и поэтому оба перенесли удар тяжело.
Как-то утром она, зардевшись, сама не веря своей новости, шепнула, что ждет ребенка, — в ответ он, вне себя от счастья, воскликнул, что наконец-то начинает возвращать жизни, которые до сих пор только отбирал. Она не поняла. Тут-то он и раскололся; умолчал лишь — видимо, боясь вспоминать ту катастрофу, которая лишила его всего, — о причине, так резко изменившей его судьбу. Побелев как бумага, срывающимся голосом она сообщила ошеломленному Влку, что ее единственный возлюбленный, с которым она всего один год прожила, еще три военных года прождала и по которому следующих пять лет, до самой свадьбы с Влком, носила траур, — Влк ошибался, полагая, что черным цветом она компенсирует белый цвет докторского халата, — погиб от руки палача!
Маркета была умной женщиной, она долго любила Влка — причем в отличие от любви к погибшему герою любовь к Влку не была платонической, — поэтому она сразу же согласилась с тем, что нельзя ставить знак равенства между наемником-убийцей на службе у оккупантов и действующим в рамках Конституции исполнителем, стоящим на страже Родины и прогресса. (Конечно, в этой ситуации Влку пришлось утаить от нее ту роковую историю.) Однако что-то в ее теле или в душе, не зависящее от рассудка и воли, склонилось к решению, что за свою любовь она должна заплатить дорогую цену: на следующее утро она проснулась уже без плода, навсегда потеряв возможность иметь детей. Они оба горевали, но потом оправились, причем Влку было проще — Маркета оставалась и пылкой любовницей, со всей страстью отвечавшей на его порывы, и чуткой собеседницей, способной угадывать его мысли, и заботливой подругой в тягостные периоды внутренней депрессии или неприятностей на службе.
Он поглядел на ее снимок в резной рамке, доставшейся от матери, — первое, что он поставил на свой директорский стол в «волчарне» (так ребята звали между собой его кабинет). На снимке она была подстрижена под мальчика и улыбалась одновременно иронично и грустно, как в ту ночь, когда он познал ее. Никто не сказал бы, что ей больше пятидесяти: еще прошлым летом на Черноморском побережье вокруг нее крутилась целая команда тамошних пижонов — этой изящной даме со стройными бедрами, небольшим бюстом, легкой походкой, гладкой кожей они давали от силы лет сорок, не больше; и в этом году снова будут клеиться… В этом году?
Он мгновенно вернулся к действительности — пленник угрызений совести, испытывающий такое отвращение к самому себе, какого не помнил с тех давних дней, когда угодил в переделку. Подчиняясь некоему инстинкту морального самосохранения, он попытался заглушить его необъяснимым, но оттого еще более ожесточенным гневом на Маркету. Почему, подумал он, она висит на моей шее, почему не покончила с собой сразу же, как только узнала о своем бесплодии? Тут он стал до тошноты противен самому себе. Ведь именно сейчас, решившись подвергнуть их отношения новому испытанию, он не имеет права на подобные мысли!
Чтобы успокоиться, он позвонил домой. Услышав гудки, взглянул на часы: 15.05 — самое время. Пока он свободной рукой запирал ящики прибранного стола и внимательно обводил глазами комнату — не забыл ли чего, — он отвлекся, поэтому ее тихий альт застал его врасплох.
— Влкова, — проговорила она.
Он чуть не бросил трубку, но вовремя опомнился.
— Это я, Бедя, — в последний миг он вспомнил имя, которым она называла его все эти двадцать пять безоблачных лет. И тут же пожалел об этом — по ее ответу стало ясно, что он невольно подал ей надежду.
— Да? — с жадным нетерпением отозвалась она. — Да, Бедя?
Он прямо-таки чувствовал, как она гипнотизирует трубку глазами, некогда напоминавшими ему своей напряженной настороженностью тигриные; позднее он обнаружил, что она носит контактные линзы. Пришлось продолжить разговор более прохладно, отчего сам звонок потерял смысл.
— Я только хотел спросить, как у тебя дела.
— Отвратительно, — ответила она, — а ты что, хочешь их поправить?
Всю жизнь он проповедовал в браке взаимную открытость; она же боялась этого и держала свои страхи, недомогания и житейские неурядицы при себе — полагала, что у него и своих забот хоть отбавляй. Жаль, что она изменила этой привычке, за которую он, бывало, ее упрекал, именно сегодня, ну да ладно; еще не поздно переключиться на привычный жесткий тон.
— Знаешь ведь, — сказал он, — я уезжаю.
— Все-таки едешь? — спросила она, словно узнала об этом только что.
— Маркета! — Он не смог сдержать раздражения. — Зачем ты спрашиваешь?!
— Прости, — сказала она. — А зачем ты тогда звонишь?
Теперь он и сам не знал, что ответить, почувствовав безвыходность ситуации.
— Просто хотел узнать, как ты там…
— Ужасно, — сказала она. — Кошмарно. Легче сдохнуть. Еще вопросы есть?
Он опять разозлился, но снова взял себя в руки.
— Нет, — проговорил он сухо, — зато есть один совет. В ночном столике столько снотворного, что на всех жильцов в нашем доме хватит. Я хотел, чтобы тебе было ясно, — я за тебя беспокоюсь, потому что любовь проходит, а порядочность никогда, но ты мне только облегчила задачу.
— Берджи… — успел он расслышать и тут же швырнул трубку. Он почувствовал, что его трясет, а поскольку такого с ним уже не было лет тридцать, понял — наступает решительный момент. Если взять трубку, когда она перезвонит, то никуда он не поедет! В ее пользу говорили десять тысяч закатов и рассветов, когда она склонялась над ним, чтобы исцелить его раны, или распластывалась под ним, чтобы он