Екимов, вклинившись, вопросил:
– А как же нам?..
– Как? – переспросила Людмила, и в голосе ее заскрежетала угроза: – Сделаю ручкой, – она показала, как отгоняла милиционеров, – и будете на Казанском вокзале милостыню просить! Не нравится жить в благодарности Богу за дарованное вам – пойдете с протянутой рукой! И детей за собой потащите, чтоб они, когда вырастут – прокляли вас!
«Дареха! – подумал я. – С таким темпераментом на лучших сценах царить, а она… тут распаляется, а потом – цветочки поливать».
Людмилу было уже не унять. Застоялась кобылка в стойле.
– Жена служит мужу, – вещала она, – муж – делу, а вместе – Богу! Почему у вас разброд – потому что нарушили закон. Вы думаете: у вас непонимание, семейные дрязги, а это Бог от вас отвернулся! – Людмила помолчала и вдруг прочитала тихо и проникновенно: – До конца, до самого креста, пусть душа останется чиста…
Ирина кинулась к ней и зарыдала, как маленькая девочка на груди у мамы. И у меня тоже что-то в горле запершило. Наверное, от ихнего шампанского. Само по себе оно, конечно, приятное, но вприслушку с речью Эдиковой супруги…
– Ну, мне пора, – сказал я, да кто ж услышит скромный голос человека, сделавшего свое дело? А сделано ли? Сегодня – Людмила оттянула на себя, завтра – проповедник тот безнаказанно-наглый. Наговорит с три короба, наобещает и…
В борьбе за душу человека побеждает тот, кто больше наврет!
А того папу первоклассника, невзначай предсказавшего, что через десять лет я вернусь в ту же географическую точку, я встретил в восемьдесят втором на пустыре. Неподалеку от моего проживания был пустырь, огороженный дощатым забором, но мы с Чипом – тибетским терьером, проникали туда, попадая летом в царство яблонь, тополей лопухов, одуванчиков… осенью – в очей очарованье, зимой – в искрящуюся белизну. Я садился на поваленное дерево, Чипа гонял по поляне ворон… Год от года забор ветшал, дырявился; в округе появлялись новые дома, и на пустырь стали захаживать другие собачники. Потом старые тополя и яблони спилили, вырыли котлован и построили большой, бездарной архитектуры дом; еще потом, огораживая металлическим забором, ликвидировали последний старый тополь и три красавицы березы, что росли вдоль тротуара. А еще потом… я включил телевизор, и по 1-му каналу в полночь, в передаче о мистическом и загадочном, показали нашу улицу. Нервически взбудораженный человек шел вдоль металлического забора с рамкой в руках (загнутая буквой «Г» проволока) и таинственно, со зловещим привкусом объяснял, что тут – геопатогенная зона, поэтому хорошие деревья не растут! У меня было желание влезть в экран, схватить его за глотку и закричать: «Растут! Растут! Были тут замечательные деревья, вырубили их! Спилили!»
А тогда-то, в восемьдесят втором, мы с Чипом славненько гуляли! Отодвигал я в заборе горбылистую доску и – в объятия природы! Там-то я и встретил того папу первоклассника. Сначала выскочил из кустов игривый эрдельтерьер, а следом вышел он. Я узнал его по выражению глаз задумчиво-насмешливому, он меня ни по глазам, ни по ушам – не узнал. Фамилию мою выкрикивали радиоприемники с семидесятого года, а телевизоры показали в восемьдесят третьем. Разговорились, я представился, напомнил и спросил: как он догадался, что я через десять лет?.. Он помолчал, опять помолчал, еще немного помолчал и сказал: «Я не догадался, я просто – знал». «Как знали? Откуда?!»
Собаки, набегавшись, нарезвившись – Эрдель молодой, а Чипе – только дай! Только хлопни пару раз в ладоши, и пойдет нарезать круги, остановится, глянет азартно: «Поймай!» И опять… Хороший добрый, отважный Чипа… жил с нами семнадцать лет. Я, бывало, пишу, он подойдет тихо, ляжет рядом, мордочку положит на мой тапок, и трудимся так мы с ним. В магазин, в прачечную – он со мной. Дойдем до перекрестка, он чесанет в сторону, а когда подхожу к булочной или «Диете» – уже сидит, ждет. Голову наклонит, смотрит паинькой – дескать, я здесь, все в порядке, не беспокойся. Умный, смелый – встретит собаку в три раза больше себя, подбежит бесстрашно, взглянет на нее пристально, понюхает и, поняв что- то, дальше! Никогда ничего не просил, не клянчил, одна страсть – мороженое! Увидит, мальчишки с мороженым идут, и он – за ними завороженно. Пока не крикнешь: «Чипа!» Красивый был… подстригу его, он идет к Ольге, она: «Ой, Чипа! Какой же ты красивый! Как тебе идет новая прическа!» Глянет, дескать, а как иначе?! И – в свой домик, под шифоньер. А случалось: подстригу, причешу, он уйдет на кухню или в комнату к Ольге и возвращается недоуменный. Тогда иду я и шепчу: «Ты что – я же Чипу подстриг!» Возвращаюсь, щелкаю для вида пару раз ножницами, провожу по курчавой жесткой шерстке щеткой, говорю: «Всё!» Чипа опять идет к Ольге, и я слышу: «Чипа! Какой же ты красивый! Как тебе идет новая прическа!»
В этот раз он не идет сразу в свой домик, а приходит ко мне и показывает взглядом: «Все в порядке!»
Собаки, набегавшись, лежали у наших ног, мы сидели на бревне. Собеседник молчал. Молчание, как и тишина, имеет разные оттенки. Есть молчание: не скажу… не знаю… скажу, но за деньги. Собеседник, было видно, хотел сказать, и что-то его сдерживало.
«Иногда, – наконец произнес он, – я знаю, что будет. И не знаю, откуда я это знаю. Но я никому не говорю». «Почему?» – задал я, как мне мнилось, закономерный вопрос. Собеседник поморщился, посмотрел на собак, на глухую красно-кирпичную стену железнодорожного техникума, что ограничивала простор пустыря, и сказал: «Вот, например: я знаю, что через десять лет не будет советской власти, ну и что проку?» «Если вы знаете, почему вы?..» – Я не договорил, собеседник перебил меня. «Теперь и вы знаете!» – сказал он и с непонятным мне удовольствием засмеялся.
В восемьдесят втором советская власть представлялась вечной, сказать, что ее не будет, то же самое – что не будет весны, лета… И на редакционной пирушке, как бы невзначай, как бы в шутку, я брякнул, что, по предсказанию некой гадалки, через десять лет не будет советской власти. И казалось, утонули слова в сигаретном дыму и пьяном гомоне, ан – нет! Вскорости меня под благовидным предлогом тормознули на ТВ. И уж совсем потеха – в многотиражке Киевского университета (там-то с какого бока?) я был назван диссидентом. А на концерте в ЦДРИ ко мне за кулисы зашли два молодых слишком доброжелательных человека и, представившись моими поклонниками, попросили чего-нибудь та-ко-го почитать. А когда началась перестройка и я, повыспросив у хозяина эрдельтерьера, попытался поперек ликованию предостеречь – бывшие коммунисты меня, вечно беспартийного, зачислили в коммуняки! А когда прилавки пугающе опустели, я, желая успокоить жену, сообщил, что скоро всего будет вдоволь, и даже на нашей маленькой улочке будут продавать, и без всякой очереди, иностранные автомобили, она… стала набирать «03».
Намертво впечаталось в мозг: серый телефон, палец, срываясь, набирает номер, и взгляд ее глаз из-за плеча испуганный… решительный. А иностранные автомобили на нашей улочке, на углу, продают уже не первый год.
Веселье продолжалось. Людмила царила, Эдик, как завзятый конферансье, сыпал анекдотами и прибаутками, Икс Игрекович к месту вставлял байки из актерской жизни. Ирина, осмелев, тоже щебетала, муженек ее, словно петлю у него с шеи сняли, розовел лицом, молчал, благодарно таял. Эдик разумно алкоголь не принимал, как-никак – за рулем, но так хамелионисто подстраивался под выпивающих, что не знай я его, подумал бы: набрался старикашка! Икс Игрекович пьянствовал, твердо режиссируя свое поведение. И, что я отметил с удивлением, не только свое: когда Ирина с недобрым оттенком упомянула высокое имя, быстро и ловко перевел разговор на бытовую тему.
Разошлись в полночь, Эдик, очутившись во дворе, у своей «Тойоты», сразу сделался трезвым, переключившись на роль аккуратного водителя и заботливого супруга. А вот Людмила не переключилась на просто Людмилу – домашнюю хозяйку. И, прощаясь, напутствовала нас с Икс Игрековичем царственно:
– Выше голову, мальчики!
– Закусывать надо! – буркнул режиссер. И добавил громко и ласково: – Всего доброго!
«Тойота» умчалась резво, будто кто ее подхлестнул, а мы…
В детстве я отправлял себе поздравительные открытки с главного почтамта. В нашу квартиру почтальон приносил разве что повестки и мои открытки. Где старательным ученическим почерком я поздравлял себя с Новым годом, с Первым мая, Днем Парижской коммуны. Соседка – хулиганка и матерщинница, белела от злости; не хулиганка косилась как не заразного… мужики-выпивохи гордились! Я каким-то странным образом этими открытками приближал их к высшему, недоступному миру, где читают стихи, ходят в театры и целуют