А вот и вечерняя школа. Точь-в-точь как другие здания — аккуратные, построенные перед самой войной двухэтажные особняки. Разве что у школы окна пониже, и прохожим видны с трудом втиснувшиеся за обычные школьные парты взрослые ученики. Встанет отвечать, а парта ему по колено.
От перекрестка и до самого железнодорожного полотна — большой участок, постепенно обрастающий частными домами. Невыразительные, похожие друг на друга, серые, огороженные заборчиками, они выстроились рядами вдоль улочек, спрятались в закоулках. Чем отличались земельные участки один от другого, так это числом фруктовых деревьев и кустов. Но в темноте деревьев не было видно, и девушка ориентировалась исключительно по табличкам с номерами домов, освещенным крохотными тусклыми лампочками. Хотя эра телевидения пока не наступила и час был еще не поздний, свет горел лишь в нескольких окнах. Тротуаров тут не было, ноги утопали в грязи, пробирала холодная дрожь. То поблизости, то вдали лениво тявкали собаки.
Где-то здесь, за поворотом… Третий от угла…
Примерно там, где стоят машина «скорой помощи» и милицейский газик с брезентовым верхом. Может, у ее дома и стоят? Позавчера Сцилла запретила ей идти дальше: если все будет как надо, она сама договорится, а если не выгорит, то докторша только рассердится присутствию лишнего человека и, может статься, в дальнейшем не пожелает иметь со Сциллой никаких дел.
Надо было разглядеть номер дома. Если окажется, что машины приехали к докторше, она как ни в чем не бывало пройдет мимо, если же это возле дома соседей, то ей нет до них никакого дела. Условлено ровно в девять, надо быть вовремя.
Хотя номер дома она помнила не хуже дня своего рождения, в записочку все-таки глянула. Заодно ощупала зашпиленный английской булавкой карман с деньгами: все в порядке, можно идти.
Она пересекла улицу и пошла дальше. Дождь припустил сильнее, капли с шумом шлепались в грязь.
Это был единственный дом, все окна которого освещены. Когда она поравнялась с ним, над крыльцом как раз зажегся довольно сильный прожектор, высвечивая дорожку из бетонных плит и ворота.
Двери открылись, и показались санитары с носилками, на них лежало что-то накрытое белой материей, скорее всего простыней. Из машины «скорой помощи» выскочил шофер, распахнул заднюю дверцу, помог установить носилки.
Внезапно она, сама того не сознавая, подошла к машинам и очутилась между «скорой помощью» и газиком. И увидела на носилках молодую женщину, ее густые черные волосы обрамляли лицо, бледность которого бросалась в глаза даже на фоне простыни. Женщина испустила стон.
Стукнула парадная дверь, и на крыльцо вышли офицер милиции и человек в белом халате с медицинской сумкой, на которой красовался красный крест.
— В таких условиях! Какое варварство! Настоящее убийство!
Человек в халате сел в машину, и она тотчас отъехала, а офицер милиции вернулся в дом. Одно за другим гасли окна. Зайга все стояла, как громом пораженная, и смотрела на номер дома, который только что проверяла по бумажке.
Первой посадили в милицейскую машину какую-то старуху. Та сопротивлялась, доказывала, что она тут ни при чем, ничего, мол, не знает, всего лишь грела воду. Затем вывели женщину в поношенной шубе.
Зайга очнулась и пошла назад. Милицейская машина, поравнявшись с нею, притормозила, и она скорее почувствовала, чем увидела, что через боковое окно ее внимательно разглядывают. Затем газик тронул с места — и вскоре его габаритные огни растаяли в темноте.
Похоронные речи окончены.
Распорядитель с трагическим выражением лица, будто только что потерял дорогого ему человека, выражает матери Райво последнее соболезнование. Его ждут не дождутся в часовне, чтобы начать новые похороны.
Мало-помалу толпа вокруг могильного холмика редеет, провожающие расходятся. Кто-то вполголоса декламирует: «Плитой придавили могилу Роба…» Долг исполнен.
Мать Райво и представитель спорткомитета еще медлят, она, кажется, объясняет ему, каким будет памятник, а он поглядывает через плечо, прикидывая, успеет ли догнать приятелей, удаляющихся по аллее. Они все же решили пропустить по стаканчику, помянуть-таки усопшего в компании экс-спортсменов.
Ишь, Райво Камбернаус, даже памятник тебе поставят! И, может быть, большой, красивый; скульптор ведь не знает, что ты был за человек. А если и знает, все равно сделает красивый, ведь деньги платят не за правду, а за красоту!
На Зайгу с упакованным в бумагу букетом не обращали внимания, все думали, что она подошла просто из любопытства.
Она приблизилась к куче мусора — выбросить оберточную бумагу — и с трудом удержалась, чтобы не отправить туда же и розы. Цветы свежие, словно только что срезанные, на нежных темно-красных лепестках — капельки росы. Стебли длиннющие, да и букет огромный, ценой, пожалуй, затмит все остальные цветы на могиле Райво.
— На, жри и подавись, Камбернаус! — губы ее шевелятся беззвучно, а в душе стоит крик. — С этой минуты я забуду тебя! Ты умер, и все, и конец!
Огромные розы цвета любви удивляют и потрясают старуху в траурном одеянии. Она вскрикивает:
— Надломите, надломите стебли, не то украдут!
— И пусть!
Откуда тут эта богатая, элегантная дама? Кем она была для Райво? Лучше бы не тратилась на цветы, а спасала его, пока был жив!
Не припомнишь меня, старая? Конечно, нет. Слишком многих он проводил через свою комнату.
«Желаю счастливой старости!» — расчетливый удар. В самое сердце. Если бы Райво порадовал тебя внуками, они обязательно присутствовали бы на похоронах. И распорядитель тоже никаких внуков не упоминал.
Стройная, представительная, одетая, как манекенщица из дома моделей, она направилась к выходу, провожаемая взглядом остолбеневшей старухи.
Интересно, тот ли у тебя теперь взгляд, равнодушный и невидящий? Как ты умела степенно кивать головой, отвечая на мое робкое приветствие! Приветствие краснеющей, стыдливой девчонки, которая, чтобы не беспокоить хозяйку, проходила через ее комнату в чулках. Мои туфли ты всегда видела в прихожей, не так ли? Ты замечала их только потому, что они были очень уж простенькие и не раз побывали в починке. Что же делать девчонке, если лучших у нее нет? Стипендия с гулькин нос, из дому денег прислать не могут. Пришлют иногда шмат сала или мешок картошки, и на том спасибо. Те, кто ютился в общежитии, были из бедных семей: кто посостоятельнее, снимали вдвоем или втроем комнатушку. Может, они и не жили лучше, зато настроение у них было другое.
Сколько я помню, ты всегда смотрела телевизор, утопая в мягком кресле. Да-да, у тебя был телевизор. Я впервые увидела этот ящик в твоей квартире. Он должен был свидетельствовать о том, что твоя семья живет в достатке, занимает привилегированное положение и шагает в ногу с прогрессом. Считанные вечера тебя не было у телевизора. Иногда закрадывалась мыслишка, что ты специально поджидаешь нас, чтобы потом лечь спать.
— Привет, ма, — говорил Райво, таща меня за руку.
Мать, не отрывая взгляда от экрана, величественно кивала. Так, будто никакой девушки здесь нет, будто никто, кроме ее сына, и не промолвил «добрый вечер».
Комната Райво была маленькая, почти треугольная. Стол, несколько стульев, магнитофон, привинченная к двери вешалка, полка с кое-какими книжками, купленными еще в школьные годы, диван, и над ним, в лакированных рамках, дипломы за спортивные достижения. И еще газета «Спортс» — свежие номера и старые — на столе, на подоконнике и даже на полу.
— Музыку поставить?
Она покачала головой.
— Немножко…
— Ладно, поставь.
— Пойду поищу чего пожевать. Ты ведь хочешь есть?
Она утвердительно кивнула. Райво исчез и вскоре вернулся с бутылкой молока, бутербродами с