драгоценное время. Прошел уже год, а ты ни мычишь, ни телишься…» Ого! Я ушел. И больше мы не встречались. Черт возьми! Оказывается, у этой дамы время на вес золота. А я-то поверил в любовь… Она ищет точку опоры… А вот научился ли я мычать, до сих пор не знаю. Баба — Архимед…
Лезу напрямик, через кусты. Темно, хоть глаз выколи. На фоне освещенного окна двое: Марина и Бочаров. Увлечены разговором. Они стоят здесь, на улице, у окна. Он держит ее руку. Замедляю шаг.
— Вы, Сергей, — незаурядный человек. Ваша проблема заинтересовала и меня. На досуге поразмышляю. Решение иногда приходит неожиданно. Тихов создал астробиологию. А ведь не подай ему рядовой специалист — девушка-агрометеоролог — благую мысль, возможно, и астробиология не получила бы обоснования. Так что не пренебрегайте мнением и такого рядового инженера, как я. Есть люди, на которых лежит печать гениальности, хоть они пока еще и не совершили никакого переворота в науке. Сегодня я вас очень внимательно слушала и сделала заключение…
— Гений-самодурок. Топчемся на одном месте. Я ненавижу себя за творческое бессилие. Оживаю только возле вас.
Она смеется:
— Стимулятор…
— Откровенно говоря, надоела мне «думающая группа». Хотелось бы поработать под вашим началом. Возьмете к себе в лабораторию? Я вам за пшеном бегать буду. У вас острота мысли необыкновенная. Интересно жить…
Она отнимает руку.
— Ну вот и обменялись комплиментами. Алексей Антонович так и не пришел…
— Подымахов задержал.
— Жаль… Завтра рано вставать.
Она уходит. Бочаров все еще стоит под окном. Свет гаснет. Поворачиваюсь и теперь уже не спеша выхожу на аллею. Опоздал…
У Бочарова на лице печать гениальности? Не замечал что-то.
Эх, Марина, Марина…
— Марину-то упустил, бобыль несчастный, — ворчит Анна Тимофеевна. — Вот что я скажу тебе, Алексей Антонович, только не обижайся: нет в тебе мужской хватки. Все норовишь по-интеллигентному. А она опять тебя обдурила. К Бочарову прилаживается. Видит, мальчишка глупый, вот и закручивает ему мозги.
— С чего ты взяла?
— Давесь в Москву ездила за прищепками — нет в нашем распределителе. Гляжу: идут, взявшись за ручки, посмеиваются, воркуют. Ну, я боком, боком — и в метро…
— Людям никто не может запретить общаться.
— То-то и оно. В наше время не общались, а сватались, вместе век вековали да добра наживали. А теперь общаются, общаются, пока дите не появится, а потом — в разные стороны. Срам…
— У тебя домостроевские пережитки.
— Слыхали… Вот что у тебя, никак не пойму. Дочь татарина отверг? Отверг. Красавица, скромница, образованная. Чего еще? Сохнет ведь девка. Оно, конечно, Мариночка вроде своя, лучше бы, хоть и с ребенком, да тут уж сам виноват. Не оправдывайся.
— По-твоему, если люди один раз прошлись по улице, возможно встретившись ненароком, то их сразу нужно записывать в женихи и невесты?
Анна Тимофеевна стоит подбоченившись, смотрит с презрением.
— Глаз у меня зоркий — не проведешь. Откуда ты знаешь, сколько раз они уже проходились? Я ее на руках вынянчила, получше твоего понимаю.
Роняет и роняет ядовитые семена. Еще не хватало, чтобы я стал ревновать Марину. В конце концов, она вольна распоряжаться собой, как ей заблагорассудится.
И все-таки болтовня старухи раздражает.
Люди всегда чего-нибудь боятся: боятся показаться смешными, трусливыми, боятся обидеть другого, боятся потерять что-то. На то они и люди. Если бы у них отсутствовали все оградительные рефлексы, это было бы не человеческое общество, а скопище идиотов.
Я боюсь потерять Марину, но еще больше боюсь казаться смешным в ее глазах.
7
Сугробы мягко окутывают наш городок. Скрипит снег. Спят отяжелевшие ели. Зябко жмутся друг к другу голенькие клены и березки. Утром по аллеям стелется морозный дым.
У меня в кабинете висит картина Клевера: деревенька, заметенная снегом, призрачная зимняя луна, темные лесные дали и одинокая сгорбленная фигура старика, бредущего по тропе.
В картине некая скрытая сила, уводящая неизменно в мое бедное детство. Каждый раз при взгляде на нее думаю: это никогда уже не повторится… Не повторится детство, когда мир казался необъятным, свежим; и все направления тогда были одинаково хороши. Я знаю того скрюченного старичка, знаю, куда он бредет. Дед Андриан, первый мой учитель. Я сижу на теплой печи, возле казана, где жарятся тыквенные семечки, и читаю потрепанный томик Василия Жуковского. И все тогда было окутано мистикой его стихов.
Нет, не повторится. Не будет. И дед Андриан сохранился лишь в моей памяти. Он ушел туда, откуда не возвращаются, и все давно забыли его — ведь с тех пор пронеслась целая эпоха, память о нем свила гнездо лишь в мозгу единственного живого существа, и этот человек — я. А другие после смерти живут в тысячах умов, живут столетия, и мы как бы не замечаем, что от них не осталось даже праха, продолжаем полемизировать с ними, восхищаться ими. Умирает композитор, а музыка его продолжает звучать в душах иных поколений. Из века в век. И он всегда где-то рядом, будто и не уходил вовсе. У каждого своя музыка, выражена ли она в нотах или в формулах.
Почему жизнь дается только один раз? В сорок пять задаешь себе этот банальный вопрос совсем по- иному, чем в юности. Почему?.. Живем хаотично, по воле случая, разбрасываемся, продираемся сквозь частокол цапкиных, а время равнодушно подводит нас к неизбежному. Подобная философия из века в век отравляет умы. У слабых порождает меланхолию, у сильных стремление оставить после себя след. Есть еще категория равнодушных, мелких игроков.
Эй, далекий потомок, я тебя приветствую! У вас там все немного не так, как у нас в двадцатом веке. Не берусь фантазировать — знаю, бессмысленно. Пусть говорят, что во мне уже заложены твои черты: так из ничтожного орешка вырастает могучий кедр. Но поймешь ли ты меня? Поймешь ли, сколько я несу на себе забот и тягот нужных и ненужных? Тебе не приходится метаться, твой быт отрегулирован счетными машинами до сотых долей секунды. Может быть, ты даже сумел заменить примитивное механическое передвижение какой-нибудь высшей формой движения. Ты научился концентрировать энергию из окружающей среды — будь то у себя на земле, будь то в космосе, и тебе не нужны наши громоздкие чадящие установки. Ты знаешь все наперед. Ты подходишь к биоматематической счетной машине, определяющей любой биологический процесс, и узнаешь, что жить тебе осталось каких-нибудь двести лет. Но ты спокоен. Ты знаешь: такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года в двенадцать часов сорок три минуты и шесть секунд все будет закончено. Можно не тревожиться: все будет именно так. И ни на сотую секунды раньше. Теперь следует разумно распределить оставшееся время…
Я живу, в отличие от твоего, в мире случайностей, и это накладывает свой отпечаток на психику. Ты должен завидовать моей стойкости и невозмутимости, моему чувству юмора. Я знаю, знаю: тебе будет смешна моя наивность и ограниченность — ведь ты ушел так далеко! Я считаю высшим благом всего сущего — познание и творчество. Мне кажется, что и во всей необъятной вселенной это высшее благо. Ты открыл нечто другое, что я не могу даже определить или назвать. Но разве в названии дело? Возможно, ты достиг такой степени совершенства, что смог «творчество» заменить «творением». «Творение» — лишь