будешь воевать со всякой мелкотой. Зачем тебе институт, зачем установка? Твое призвание в другом. Мыслитель, философ. А там, глядишь, член-корреспондент, а возможно, и академик. Не исключена и Нобелевская премия. Ведь не боги же горшки обжигают. Ты, старина, переплюнул Гершеля и Кеплера, вместе взятых. Теорию можно разрабатывать сто лет. Она дает необыкновенный простор для звездного анализа: ее предмет — бесконечность во времени и в пространстве. Будет своя школа, бездна свободного времени для раздумий.

Почему бы тебе не двинуть знания в массы? Публичные лекции, длительные заграничные поездки. Как говорил Цапкин: «Нужно работать на шарик». Скромнейший Эйнштейн не гнушался популяризировать теорию относительности, даже рассказывал байки о своем детстве: как стрелка компаса впервые навела его на глубокие размышления. Свой знаменитый похоронный марш великий Шопен написал, посадив себе на колени скелет и положив его руки на свои. У тебя все было грандиознее: дрожала земля под ногами от взрывов. Теория рождалась в крови и грохоте величайшей из войн. Тут можно сотворить легенду. Великое рождается из великого… Восторг, любование самим собой, благодарность к оценившим меня коллегам…

Но я-то себя знаю. Никуда не поеду. Рассудку вопреки, наперекор стихиям… Нет, не скромность. Наоборот, дикое, вздорное чувство собственного достоинства. Ну, а если бы Подымахов не успел написать статью? Неужели кропотливый труд многих лет зависит от каких-то случайностей, от чьей-то поддержки? А если бы я открыл формулу бессмертия? Тоже пришлось бы «проталкивать»? Идти к славе через тщеславие? Каждый раз нахваливать себя? Говорить только о себе — недостаток ограниченных и тщеславных людей. Прислушайтесь — и вы узнаете цену человеку. Если моя теория ничего не стоит, то и черт с ней! Если она нужна людям, ее примут и без всех этих гастролерских фокусов. Не хочу пыжиться, строить из себя гения, выскакивать на ковер, как тренированная собачка Плевать на такую славу.

— Зря, зря, мой дорогой друг, — покачивает седенькой головой Федор Федорович. — Вам опять звонили, разыскивали. У славы, как у кометы, призрачный хвост, и все же комета озаряет небо. Трезвый ум не грех, а романтик со здравым смыслом — это уже победитель.

Возможно, и так. Но я никогда не был солидным человеком. Не умею.

Моя слава наконец докатилась и до института. У всех почтительное отчуждение. Только Бочаров по- прежнему невозмутим. Он тянет за меня лямку, как я тяну ее за Дранкина, и конечно же ненавидит меня от всей души. Я лишил его благодатного досуга. Дома — семья, уют, начатая докторская диссертация. Быть нянькой при человеке, который получает в полтора раза больше, ничего не смыслит в организаторской работе… За какие такие провинности? Где это записано?

Но Бочаров молчит. Кто-то за кого-то всегда делает что-то. Всегда так, когда производственный процесс опирается не на науку, а на пережитки. Ходить под начальством и быть свободным от начальства нельзя. Бочаров давно принял все это как неизбежное зло, с которым даже богатырь не в силах справиться. Отношения людей так тесно переплелись, что и друзья и недруги вынуждены вращать один и тот же жернов.

У контрольно-пропускного пункта останавливается легковая машина. Из нее выходит Цапкин. Не торопясь направляется ко мне. Знакомая ухмылка. Глазки ясные: через них все видно, а в них самих — ничего не разглядеть.

— Зачем пожаловал?

— А ты все такой же бука. За разнос в газете сердишься? Что же я могу с собой поделать, если мне твоя теория не нравится? Свободный обмен мнениями. Вот мои верительные грамоты: назначен членом приемной комиссии. Будем принимать установочку. Я хотел бы осмотреть второй контур.

— Нечего его осматривать. Что ты во всем этом смыслишь?

— Попрошу без грубостей. Я лицо официальное.

— Хорошо. Пойдешь на канализацию. И запомни: здесь хозяин я!

Герасим презрительно приподнимает верхнюю губу.

— Можно для начала и на канализацию. Мыло, сало, дерьмо — все равно. Мы не из гордых.

Пьяный от злобы и ненависти, врываюсь к Дранкину. Во мне вдруг умер ученый, взамен проснулся офицер военной поры, когда я врывался в штаб и стучал кулаком по столу.

— Или я, или Цапкин! До каких пор он будет путаться под ногами?!

Дранкин пододвигает миндаль с солью (любимое лакомство Федора Федоровича).

— Угощайтесь. Цапкин… Цапкин… Помню. Был до вас директором института. Любезный такой молодой человек.

— Гнуснейший тип. Дрянь, приспособленец, клеврет Храпченко…

Федор Федорович бросает несколько миндалин в рот. Зубы у него крепкие, белые. Сумел отлично сохраниться.

— Тип?.. Гм… Зря горячитесь. Нам ведь важно, чтобы комиссия подписала акт. Без волокиты. Если на сотню здравомыслящих приходится один дурак, что из того? Или, может быть, прикажете, дорогой друг, затевать пустячную канитель в самое трудное время? А мотивировка? Гнуснейший тип? Эмоциональная оценка. Мы ведь не можем требовать, чтобы приемная комиссия создавалась только из людей, приятных нам. Теперь припоминаю: Цапкин выступил против вас в печати. Скажут: мстите. Завидую вашей экспансивности, Я всегда вижу главную линию. Этот главный вал вращается, а на него налипает всякое: и доброе и плохое. Я учусь мудрости у великих. Они не были мелочными. В том их величие. Ньютон, например, говорил: «Если вас оскорбили, то лучше всего промолчать или отделаться шуткой, даже с некоторым ущербом своей чести, но никогда не мстить». Стыдитесь сравнивать себя с Цапкиным. Вы должны меряться силами с богами, а не с ничтожествами. Всегда так было: кто-то совершал подвиг жизни беспримерный, а вокруг вилась мошкара. Но мошкара ведь только мошкара. Недостойно-с, молодой человек. Где воля, где выдержка? Вы — истинный ученый, а все комиссии — величины переменные.

Убедил. Логика… Логика — ведь тоже веревочка.

Цапкин меня не задирает, вообще старается не иметь со мной стычек. Пока другие трудятся в поте лица, Герасим трется в кабинете Дранкина. Где-то раздобыл ящик миндаля. «Из личных запасов…» «Не в службу, а в дружбу» помогает оформлять документацию. Герасим знает, где какая нужна скрепочка. Готов послужить и за курьера. Нужны бланки — Герасим в типографии. Он как-то незаметно превратился в личного секретаря Федора Федоровича. Ведет календарь, вызывает машину, напоминает, где какое совещание и когда следует быть. Дранкин окружен заботой, вниманием, теплом. А тепло делает человека ленивым. Кому такое не понравится?

Я знаю все приемы Герасима. Они грубы, прямолинейны, рассчитаны на людей мягких, податливых. Он уже отгородил от меня Федора Федоровича, блокировал. Теперь не спеша начнет опутывать других. Шепчется с «попугайчиками», уцелевшими кое-где в секторах, несмотря на пронесшиеся бури.

Рубцов, оторвавшись от расчетов, восклицает:

— Герасим Кузьмич! Наконец-то вернулись… Ну, как там погода в Ни… Ни?.. А мы совсем заскучали по вас.

Бочаров выдворяет Цапкина без церемоний:

— Посторонним вход в институт запрещен.

— Я член комиссии! Кто вы такой, чтобы мной командовать?

— Вот и работайте в комиссии, а здесь вам нечего делать. Вахтер!.. Проводите гражданина.

17

Дранкин всего один раз появился на «территории». По-видимому, науськанный Цапкиным, он сказал всем нам, что работы ведутся медленно, без огонька и что следовало бы ввести в строй установку раньше намеченного срока. Такова была воля Подымахова.

Наседаю на Федора Федоровича:

— Значит, раньше срока? А потом накладывать заплатки в течение года? У нас не завод, где все

Вы читаете Право выбора
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату