Кругом на километры не было ничего, кроме сосновых посадок и снега. И никого. Сколько они были одни, пока мы не подъехали и не забрали их в машину? Оказавшись на наших руках, они прижались щеками к колючим шинелям, и оба разом зашлись в истерическом плаче.

Потом вместе с пехотой я видел в полусгоревшем сарае без крыши двух наших молодых раздетых санитарок, лежавших навзничь на снегу и чуть припорошенных снегом. Они были в крови. По всему сараю валялась их одежда: порванное белье, гимнастерки с колодками, медали были оторваны, на сувениры, что ли, или потому что серебряные. И выпотрошенные зеленые сумки с красными крестами — лекарств и бинтов тоже не было. Как эти две девчонки угодили к фрицам, никто тогда не мог понять.

А потом узел с семью самоходчиками. И другое. Было другое. Много. Не забыть вовек. И наконец, эта старушка...

Но все это мелочи в сравнении с тем, что мы увидели позавчера. Отдельные фактики, детальки, черт бы их побрал! Позавчера мы въехали в концлагерь. Мы уже слышали, что где-то в Польше наши обнаружили огромные за колючей проволокой под током лагеря, в которых немцы душили и жгли многие и многие тысячи людей. Жгли? Душили? Тысячи? Как это? Да и зачем? Ну гибнут люди в городах под бомбежками, солдаты гибнут в атаках, при отступлениях. А это зачем? Венька сказал тогда, что, наверное, тут что-то напутано, не могут же люди докатиться до такого всеобщего одичания и зверства. Коля долго молчал, но потом сказал: «Эти могут».

Концлагерь был небольшой, и кругом было как-то непривычно пустынно, тихо и чисто. Война повсюду нарушает чистоту и порядок, здесь же почему-то было пустынно и чисто. Ни людей, ни птиц, ничего — пустота и тишина под бледным, неярким солнцем. Колючая проволока на изгороди, но тока, конечно, уже не было. За ней аккуратные, совершенно одинаковые, зеленоватые бараки двумя четкими рядами, ровные дорожки, посыпанные песком. И нигде ничего лишнего, никакого мусора, беспорядка. Стерильная, светло- льдистая чистота и напряженная, звенящая тишина.

Мы шли с недоумением между бараками, заглядывали в окна — тоже пусто и чисто, ни мебели, ничего. Только в одном бараке валялся ботинок. И вдруг неподалеку раздалось громкое, сорвавшееся на визг: «Сюда идите!»

На чистой ровной площадке мы увидели несколько аккуратных штабелей высотой в рост человека и такой же ширины. Они были неопределенного серо-зеленого цвета. Дрова? Жерди? Мы подошли ближе. Смотреть на это больше секунды-другой было невозможно. У меня забухало в груди, рот и глотку перехватило огненной сухостью. Это были нагие трупы. Желто-синие, точнее, серые, иссохшие до странности. Мужские, женские — не поймешь. Головы у всех острижены, лица, руки, ноги совершенно одинаковые, все одинаковое: пергаментно-усохшее. Рты у многих открыты... Глаз уже ни у кого не было.

Самоходчики в своих подзамасленных ватных парах, солдаты в грязных коротких шинелях и с автоматами, чистенькие офицеры — люди, хоть и разные, но люди — подходили и, поняв, что это такое, что это иссохшее и одинаковое тоже было людьми, сразу же опускали глаза, отворачивались и отходили. Никто ничего не говорил. Многие, уходя, смотрели издали еще раз и опять отворачивались. Лишь один совсем пожилой офицер, не наш — пехотный или из какого-то штаба — смотрел долго и не отрываясь на штабеля и тихо, ни к кому не обращаясь, сказал: «Вот это и есть их знаменитый новый порядок».

В машине, закурив, мы ничего друг другу не говорили. Прошло несколько минут. Коля, посмотрев на Веньку, прошептал: «Вот тебе и не могут».

Вскоре мы поехали, машины сначала шли ровно, видно, по дороге, но вот они закачались и завыли моторами по целине, на ямах, продирались через что-то. Заметно было, что Коля не в себе, он рвал и дергал машину, словно он и не механик. Мы с Венькой сидели на днище каждый в своем углу, мотая от качки головами, а Гриша торчал на своем насесте и смотрел по сторонам, чего уж он там видел в сплошной черноте, не знаю.

Потом мы долго стояли, нас догнала полуторка с обедом-ужином в термосах, и мы ели, не чувствуя и не понимая, чего едим. До этой ночи мы всегда ели с удовольствием, и пища была вкусной: настоящий плов или поджаренная картошечка с котлетами, молоко из сгущенки, кофе, и самое главное — мы каждый раз понимали, что, может быть, едим в последний раз в жизни, и потому ели не торопясь, с удовольствием — солидная, без разговоров, крестьянская трапеза. Мы склонялись к круглым котелкам: Гриша с Колей к одному, Венька и я к другому. Вкусный теплый парок овевал наши лица, я вспоминал, что почти так же было и дома: я сидел за столом... когда-то.

Да, теплый парок, концерты по радио... Вебера еще вспомни с его хором из «Волшебного стрелка». Тра-ля-ля-ля... Опомнись, малыш! В концлагере ты же увидел и разом понял, что мир-то, оказывается, мотается на тонюсеньком волоске вместе со всеми твоими веберами и лунными дорожками на летней Волге и уже домотался до сушеных трупов на стерильной площадочке. Бог ты мой... да что же это... одни тысячелетиями что-то создают, какие-то понятия о красоте, целесообразности, о почтении к мертвым, наконец. Ценою многих проб и ошибок они давно уже поняли и убедились, что иначе ведь не выжить на Земле, а эти... словно инопланетяне какие-то, эти все еще жгут, разрушают, убивают, им, видишь ли, не нравится все, что создано, иные у них помыслы и устремления... и вот доустремлялись до сушеных трупов на стерильной площадочке. И ведь сами же гибнут, дохнут, как тот эсэсовец! Но почему-то лишь перед самой смертью начинают соображать, что к чему. Только в последние минуты или даже секунды своей жизни в их глазах и на лицах появляются проблески мысли. «Ру-ус, пук-пук. Я ведь мучаюсь. Помоги мне, прекрати эти невыносимые муки. Ваши снаряды, оказывается, тоже действуют. У меня, оказывается, тоже есть нервы. И ткани мои тоже мягкие, кости такие же ломкие, как и у всех. Мне тоже больно! Я ведь тоже, оказывается, человек!»

Но почему они всегда так поздно вспоминают про свои мягкие ткани и ломкие кости? Когда уже ничего поправить нельзя?

Я закрываю глаза и склоняюсь головой в свой угол. Прижимаюсь щекой к холодной броне и чувствую скулой, головой и всем телом мелкую, живую дрожь напрягающейся и стонущей от сверхусилия машины, которая упрямо лезет на очередной холм.

9

Болванка{15} вошла нам прямо в лоб. Машина дергается назад, ярчайшая вспышка неземного, мертвенного света на миг ослепляет нас. В уши, в голову, в самый центр мозга врывается короткий, но оглушительный звериный рев. Упругим воздухом меня припечатывает к задней броне, и во всем теле вспыхивают и сразу же гаснут тысячи острых огоньков. В следующее мгновение я уже переваливаюсь спиной через заднюю броню, как прыгун через планку. Сверху на меня навалился Венька, но только на миг, и мы оба плюхаемся на мягкую влажную землю. Рядом падает Гриша.

Ну вот, это случилось. С виноватыми полуулыбками мы смотрим друг на друга. Лица у Веньки и Гриши белее мела. У меня, наверное, такое же. Гриша приподнимается на локте, чтобы встать, но сразу же кривит рот и хватается за бок.

— Задело? — шепчет Венька.

Гриша кивает головой, но вдруг злобно вскрикивает:

— К механику!

Ужом я ползу мимо катков к переднему люку и вижу метрах в трехстах густые кусты и уползающий серый ящик. Вот он, гад! «Тигр»! Врезал нам — и деру! А ты все-таки боишься нас, сволочь. Нагадил — и в кусты. А мы-то, раззявы... Ведь смотрели же во все глаза, смотрели, ждали этого удара и вот прошляпили! Опоздали! На какие-то секунды опоздали. Ведь смотрел же Гриша в бинокль на эти кусты! И уже хотел что- то крикнуть...

Крышка над люком механика поднята, из-под нее тянется белый дымок, и висит вниз головой без шапки Коля. Правый бок его фуфайки в серых клочьях ваты. Осколки. Скользнули они по фуфайке или... Судорожно дергаясь, Коля пытается серо-маслянистыми пальцами уцепиться за коричневую землю и вылезть из машины. Рядом с люком, сантиметрах в тридцати, чернеет на броне оплавленная дыра величиной с кулак, из нее тоже тянется белый дымок. Ударило в моторы, не в бензобак. И на том

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×