– Как? Вы недовольны? Но у принцессы Лили бешеный успех!
– Я знаю... Ошеломительная у меня дочка, верно? Она ведь и правда моя родная дочь... Подождите-ка, я вам застегну крючки на спине, а то вам самой не достать... Да оставьте вы, я же привыкла... И потом, у меня есть время. У дочки сейчас парикмахер, он ей локоны завивает... Я хочу немножко побыть тут с вами... Тем более она на меня только что накричала...
Позади себя, в зеркале, я вижу славное, кроткое лицо, слезы на глазах...
– Ну да, именно так, накричала... Говорю вам, мадам, эта девочка в свои тринадцать лет меня ошеломляет. Конечно, на вид ей столько не дашь, и потом, для сцены ее одевают так, чтобы она казалась поменьше. Не думайте, будто я от нее отступаюсь или нарочно говорю о ней плохо, вовсе нет.
Без всякого пристрастия можно сказать, что когда она играет на скрипке в белом детском платьице, то невозможно быть красивее и милее... А видели вы, как она выступает в костюме неаполитанского мальчика и поет по-итальянски? А как она танцует американский танец, видели? Публика понимает разницу между отличным номером, как у моей дочери, и выступлением тех бедных мальчуганов, которые только что прошли по лестнице. Они ведь истощенные, мадам! И вдобавок запуганные. Стоит им хоть чуть-чуть ошибиться – и они таращат глаза от ужаса... «Жалко смотреть», – сказала я вчера Лили. «Подумаешь! – отвечает она мне, – кому они нужны!»
Я, конечно, понимаю, что отчасти в ней говорит дух соперничества, и все же иногда от ее слов меня оторопь берет...
Это ведь все между нами, да? Я разволновалась оттого, что она на меня накричала, накричала на мать...
Ах! Не благословляю я того человека, который привел Лили на сцену!
Хотя это и очень порядочный господин, пьесы сочиняет. Я работала белошвейкой, шила тонкое белье на дому у его приятельницы. Она была так добра к нам, разрешала Лили после школы заходить к ней и ждать, пока я освобожусь.
И вот как-то раз тому скоро будет четыре года – этот господин искал маленькую девочку на роль ребенка и шутки ради попросил показать ему Лили! Дело сладилось мигом! Малышка привела их в восторг. Редкая смелость, хорошая память и точная интонация – ну все что надо! А я все это не принимала всерьез, пока не увидела, что Лили платят восемь франков в день... Разве тут возразишь?..
После этой пьесы нашлась другая, потом еще одна. И каждый раз я говорила: «Вот теперь Лили уж точно играет в последний раз!» Но все они накидывались на меня: «Да замолчите вы! Бросьте вы это ваше белье! Неужели не понимаете, что за дочь вам досталась – чистое золото! Не говоря уж о том, что вы не имеете права душить такое дарование!» И то и се и тому подобное, так что я даже пикнуть не смела...
А малышка тем временем сумела так себя поставить – любо-дорого смотреть! Со всеми знаменитостями была накоротке, говорила им «ты», а директору говорила «дорогуша». И при этом серьезная, точно нотариус, все кругом так и корчились от смеха.
И вот, наконец, два года назад она осталась без ангажемента. «Слава богу! – думаю, – теперь мы отдохнем, откроем свое дело на те деньжата, которые поднакопили в театре». Я поговорила об этом с Лили, как и следовало, – уже тогда она нагоняла на меня страху своим всезнайством. И вот что она мне ответила: «Мамочка, бедная, ты совсем рехнулась. К несчастью, мне не всегда будет одиннадцать лет. Сейчас не время рассиживаться. В этом сезоне в театрах для меня ничего нет, но в запасе имеется мюзик-холл». Представьте, мадам, нашлось немало таких, кто ободрил и поддержал ее, – такие, кого это не касалось! С ее способностями недолго было выучиться пению и танцам... Но у нее есть забота – ведь она растет. Раз в две недели я измеряю ее рост: ей так хотелось бы остаться маленькой! Месяц назад она пришла в ярость оттого, что выросла на два сантиметра по сравнению с прошлым годом: «Родила бы меня лилипуткой!» – сказала она мне с упреком.
Но самое ужасное – это манеры, которых она набралась за кулисами, и этот ее властный тон! Мне не хватает воли, она подавляет меня... Вот сегодня опять на меня накричала. Она так нагрубила мне, что я вскипела, набралась духу и говорю: «Ну, хватит! Я, между прочим, твоя мать! Вот сейчас возьму тебя за руку, уведу отсюда и не дам выступать в театре!»
Она в это время сидела и подводила глаза; и на мои слова даже не обернулась, только посмеялась: «Не дашь мне выступать? Ну и ну! Может, сама выйдешь и споешь им «Чирибириби», чтоб нам было чем платить за квартиру?»
У меня, мадам, слезы на глаза навернулись: тяжело, когда тебя унижает родное дитя... Но главное мое огорчение в другом. Видите ли... Не знаю, как объяснить вам... Вот гляжу я на нее иногда и думаю: «Это моя дочурка, ей тринадцать лет. Четыре года она выступает на сцене. Репетиции, актерские сплетни, замечания директора, положение «звезды», афиши, зависть товарищей, поссорилась с дирижером, не вовремя дали занавес, клака, костюмы... Вот уже четыре года у нее в голове и на языке нет ничего другого. За четыре года я ни разу не слышала, чтобы она говорила, как говорят дети. И теперь уж никогда, никогда больше я не услышу, чтобы она говорила как дети – как все дети...
ДОВЕСОК
I
Рабочие сцены называют ее «шикарной цыпочкой», однако семейство Шмец – восемь акробатов, их матушка, их жены и их «барышни» – вообще не упоминают ее в разговоре, а танцевальный дуэт, супруги Ида и Гектор, сурово сказали, что она – «позор нашего заведения». Жади, куплетистка с Монмартра, при встрече с ней воскликнула на самых хриплых тонах своего контральто:
– О-ля-ля, ну и фрукт!
Ответом ей был царственный взгляд, брошенный сверху вниз, и вызывающий взмах длинного горностаевого боа.
Публике эта отверженная особа известна как «Русалка». Но весь персонал кафе-концерта очень скоро окрестил ее по-своему: Гадина.
Всего за шесть дней она своим обременительным присутствием смутила покой в живущем по строгому распорядку подвале «Эмпире-Паласа». Танцовщица? Певица? Да бросьте вы! Ни то ни другое…
– Она сотрясает воздух, вот и все! – уверяет Браг. – Она поет русские песни и танцует хоту, севильяну и танго в обработке и постановке итальянского балетмейстера – в общем, Испания на французский манер!
После репетиции с оркестром в пятницу весь театр стал смотреть на нее косо. Русалка репетировала в фиолетовом платье стиля либерти, в шляпе, засунув руки в муфту. Она исполняла хоту, слегка виляя своим неповоротливым задом в такт музыке, и останавливалась, чтобы крикнуть: «Да не так, господи ты боже мой! Совсем не так!», топала ногами и обзывала музыкантов скотами.
Мамаша Шмец, которая сидела в фойе и штопала сыновьям трико, чуть не ушла из-за этого.
– И это артистка! И это тансофшица! Ах! Улишная шеншина, вот это кто!
И так Русалка вела себя все время, «с таким напором, что можно сбить с ног отца и мать», по красочному выражению Брага: она изводила бутафора, кричала на электрика, требовала, чтобы при подъеме занавеса рампа освещала ее синим, а при окончании номера зажигался красный прожектор, – да все ли тут еще?
– Я выступала во всех заведениях Европы, – кричала она, – и нигде не видела так скверно организованного кабаре!
Она произносила «р» до обидного раскатисто, словно швыряла вам в лицо целую пригоршню мелких камешков...
На репетиции с оркестром было видно и слышно только ее. А вечером все заметили, что их две: рядом со смуглой, сверкающей лиловыми блестками и фальшивыми топазами Русалкой танцевала совсем юная девушка, несколько вялая блондинка, хрупкая и изящная.
– Это моя сестра! – объявила Русалка, которую ни о чем не спрашивали.
Кроме всего прочего, у Русалки препротивная манера безапелляционно утверждать что-либо и при этом давать «чччестное слово», не внушающее доверия даже самым наивным простакам.
Родная ли это сестра, или попавшая в рабство кузина, или же нанятая за кусок хлеба безвестная танцовщица – сказать трудно. Она совсем еще юная, танцует словно в полусне, слепо подражая партнерше, недурна собой, с большими карими глазами, лишенными всякого выражения. Когда кончается севильяна, она с минуту отдыхает, прислонясь спиной к стойке для софитов и раскрыв рот, потом бесшумно спускается