позвонил — послышались шаги.
Посреди ворот, как раз против моего лица, виднелась небольшая прорезь в несколько дюймов длиной, с подвижной заслонкой, которую тотчас открыли изнутри. За решетчатым оконцем показались два хмурых, светло-серых, безучастных глаза, и слабый, хриплый голос произнес:
— Что вам угодно?
— Я путешественник… — начал я.
— Места у нас убогие. Не занимательные для путешественников.
— Я пришел сюда не для того, чтобы увидеть что-либо занимательное. Мне нужно получить ответ на очень важный для меня вопрос; я думаю, что кто-нибудь в монастыре способен это сделать. Если вы не желаете впустить меня внутрь, выйдите сами сюда, мы потолкуем тут.
— Вы один?
— Один.
— С вами нет женщины?
— Никого.
Засов на воротах был медленно отодвинут, и передо мной предстал старый капуцин — очень дряхлый, очень подозрительный и очень грязный. Я был слишком возбужден и снедаем нетерпением, чтобы тратить время на предварительные замечания. Посему, тотчас поведав монаху, что я увидел, заглянув в дыру во флигеле, я спросил не обинуясь, кто этот человек, чей труп лежит там, и почему тело его не предано земле.
В слезящихся глазах слушавшего меня старого капуцина поблескивало подозрение. В руке он держал помятую жестяную табакерку и все время, пока я говорил, медленно водил щепотью по донышку, чтобы нащупать несколько просыпавшихся крошек. Когда я кончил, он сказал, покачивая головой, что это мерзкое зрелище там, во флигеле, мерзее мне не увидеть — он в том не сомневается, — во всю жизнь.
— Я не о том, приятное ли это зрелище, — нетерпеливо возразил я, — мне нужно знать, кто был тот человек, как он скончался и почему ему отказано в достойном погребении. Вы можете сказать мне это?
В конце концов, собрав в щепоть три или четыре табачные крошки, монах медленно засунул их в ноздри и, все время держа открытую табакерку под носом, чтоб не просыпать ни единой крупицы, раз или два всей грудью втянул воздух, после чего захлопнул крышку и снова поглядел на меня слезящимися и еще более подозрительно мигающими глазками.
— Да, — промолвил он, — мерзкое зрелище там, во флигеле, мерзкое, ничего не скажешь!
Пожалуй, никогда, ни разу мне не было так трудно обуздать себя и не взорваться, как в ту минуту. Все же мне удалось удержаться от весьма непочтительного замечания по поводу монахов, всех, какие есть на свете, едва не сорвавшегося с языка, и предпринять еще одну попытку победить несносную уклончивость старика. На мое счастье, я и сам был любителем нюхательного табака, и у меня в кармане была полная табакерка отличного английского зелья, каковую я и протянул ему сейчас в порядке взятки. То было мое последнее средство.
— Я только что заметил, что в вашей табакерке нету табака. Не хотите ли отведать понюшку моего?
Согласие свое капуцин выразил с прямо-таки юношеской живостью. Он захватил в щепоть самую гигантскую понюшку, какую только можно было удержать в ладони, медленно втянул ее, не уронив ни крошки, и, полуприкрыв глаза и растроганно тряся головой, отеческим жестом потрепал меня по плечу:
— О, сын мой, — что за восхитительный табак! О, сын мой и любезный путешественник, подай твоему любящему духовному отцу еще одну совсем-совсем ничтожную понюшку!
— Позвольте, я набью вам табакерку. У меня еще много.
Помятая табакерка оказалась у меня в руках, прежде чем я успел докончить фразу. Отеческое похлопывание по спине стало еще более одобрительным, а хрипловато-слабый голосок бойко и многословно меня нахваливал. Похоже, я нащупал слабое место старого капуцина и, возвращая ему табакерку, немедленно воспользовался замеченным преимуществом.
— Простите, что я снова докучаю вам расспросами, — промолвил я, — но у меня на то особые причины, мне очень важно получить от вас объяснение того чудовищного зрелища во флигеле.
— Пройдемте внутрь.
Он потянул меня в ворота, захлопнул их, повел через поросший травой двор, граничивший с невыполотым огородом, и проводил в длинную комнату с низким потолком, грязным кухонным шкафом, несколькими рядами сидений, украшенных грубой резьбой, одной или двумя зловещими, в разводах плесени картинами, которые висели здесь для красоты. То была ризница.
— Тут никого нет, прохладно, хорошо, — сказал старый капуцин. Там было так сыро, что меня стал бить озноб. — Не хотите ли осмотреть церковь? — спросил монах. — Это настоящая жемчужина! Если б только мы могли восстановить ее, но мы не в силах. Ах! Злой рок и нищета, мы так бедны, что не можем привести в порядок нашу церковь!
Тут он покачал головой и стал перебирать большую связку ключей.
— Мне сейчас не до церкви, — остановил его я. — Вы можете сказать мне то, что нужно, или нет?
— Все, от начала до конца. Абсолютно все. Это я открыл дверь. Я всегда открываю, когда звонят, — ответил капуцин.
— Бога ради, скажите, какое отношение имеет дверь к трупу, гниющему в вашей пристройке?
— Слушай, сын мой, и узнаешь. Какое-то время тому назад, несколько месяцев… я стар, увы, мне изменяет память, не помню, сколько месяцев прошло, увы мне несчастному! — Для утешения он прибегнул к еще одной понюшке табаку.
— Не беспокойтесь, мне не нужна точная дата, — прервал я его.
— Хорошо, — ответил капуцин, — тогда я буду продолжать. Ладно, скажем, это было несколько месяцев тому назад, все мы, живущие в этом монастыре, завтракали в трапезной. Увы, до чего скудны завтраки, сын мой, в нашем монастыре, до чего скудны! Итак, мы вкушали завтрак, как вдруг раздалось: «Пых! Пых!» — два раза кряду. «Стреляют из ружья», — сказал я. «В кого?» — спросил брат Джереми. «Если еще будут стрелять, я пошлю узнать, что происходит», — сказал отец настоятель. Но больше мы выстрелов не слышали и продолжали нашу жалкую трапезу.
— С какой стороны прозвучали выстрелы? — спросил я.
— Со стороны дальней низинки, из-за больших деревьев, что позади монастыря; там есть открытая полянка, отличная была б землица, если б не лужи да болотца. Но то-то и беда, у нас тут очень, очень сыро! Вода застаивается! Очень уж мокро!
— Итак, что было дальше, после того как вы услыхали выстрелы?
— Сейчас узнаете. Мы все еще вкушали завтрак, храня молчание, ибо о чем нам говорить? О чем, кроме молитв, и огорода, и скудности убогих порций, что нам дают на завтрак и обед? Словом, все мы хранили молчание, когда вдруг зазвонил звонок, да так, как никогда дотоле, — раздался прямо-таки адский звон, все мы едва не поперхнулись теми крохами, жалкими, жалкими крохами, какие держали во рту. «Идите, брат мой, — обратился ко мне отец настоятель, — идите, отоприте, ведь отпирать ворота — ваше дело». Скажу вам, я не робкого десятка, можно сказать, лев, а не капуцин. Иду на цыпочках, жду, вслушиваюсь, приоткрываю дверной глазок — не вижу ничего, ну вовсе ничего. Я ведь не робкого десятка, меня не запугать, что я делаю дальше? Отворяю дверь. О! Пресвятая Матерь Божья, что я вижу на пороге? Там лежит человек — мертвец, огромный, больше меня, больше вас, больше любого из наших монастырских братьев, в глухо застегнутом отличном сюртуке, и сквозь манишку сочится и сочится кровь, а черные его глаза смотрят, смотрят не мигая в небо. Что я делаю? Я вскрикиваю раз, вскрикиваю другой и бегу со всех ног к отцу настоятелю!
Все подробности роковой дуэли, вычитанные мной из французской газеты в тот вечер, когда я навещал Монктона в его неаполитанской комнате, тотчас встали у меня перед глазами. С последними словами старого монаха подозрение, охватившее меня, когда я заглянул ненароком во флигель, перешло в окончательную уверенность.
— Все это мне понятно, — сказал я. — Труп, который я только что видел во флигеле, — это тот самый труп, который вы нашли у себя на пороге. Но объясните, почему вы не предали его земле, как полагается?