Много печальных и тревожных часов провел я у постели моего бедного друга. Не раз одолевали меня сомнения, правильно ли я поступал, потворствуя его мании. Доводы, представившиеся мне после нашего первого с ним разговора, и сейчас, по долгом размышлении, казались мне не менее убедительными. То был единственный способ ускорить его возвращение в Англию к тосковавшей по нему мисс Элмсли. И не моя вина, что несчастье, предвидеть которое было не в силах человеческих, перевернуло все планы — и его, и мои. Но теперь, когда бедствие разразилось и изменить уже ничего было нельзя, что делать, буде он оправится от своего физического недуга, как бороться с его недугом душевным?
Когда я размышлял о наследственной слабости его умственного здоровья, о первом детском страхе перед Стивеном Монктоном, от которого он так и не оправился, о той болезненно уединенной жизни, которую он вел в аббатстве, о его несокрушимой вере в существование призрака, как он полагал, постоянно за ним следовавшего, признаюсь, я не надеялся подорвать его мистическую веру в каждое слово и каждую строчку старого семейного пророчества. Уж если цепь поразительных совпадений, которые вроде бы подтверждали справедливость прорицания, произвела сильное и неизгладимое впечатление на меня (а так оно и было), мог ли я удивляться, что в уме, да еще в таком уме, как у него, появилась несокрушимая уверенность в истинности каждого слова? Положим, я бы спорил с ним, а он мне возражал, что я мог ответить, если бы он сказал: «В пророчестве говорится о последнем в роду — последний в роду я. В пророчестве говорится о пустом месте в склепе — и в склепе сейчас пустует место. Следуя пророчеству, я предупреждал, что тело Стивена Монктона не захоронено, и вы убедились, что так оно и было»? Если он это скажет, что толку отвечать ему: «Это всего лишь странные совпадения»?
Чем больше я думал о том, что делать, когда он выздоровеет, тем больше я погружался в уныние. Чем чаще говорил мне пользовавший его врач: «Лихорадка, может быть, пройдет, но у него есть навязчивая идея, не покидающая его ни днем, ни ночью, которая расстроила его ум и которая в конце концов убьет его, разве что вы или кто-либо из друзей изгоните ее», — словом, чем чаще я это слышал, тем острее я ощущал свою беспомощность и тем старательнее отгонял всякую мысль, мало-мальски связанную с безнадежным будущим.
Из Уинктона я ожидал лишь письма. И соответственно, испытал и большое удивление, и большое облегчение, когда в один прекрасный день мне доложили, что меня желают видеть два джентльмена, один из которых оказался стариком священником, а второй — родственником мисс Элмсли.
Перед самым их приездом у Альфреда исчезли симптомы горячки, и врачи объявили, что его жизнь вне опасности. И священнику и его спутнику не терпелось узнать, когда у больного будет довольно сил, чтоб перенести путешествие. Они прибыли в Картахену с единственною целью увезти его домой и были настроены много радужнее моего по поводу целительности родного воздуха. Когда все, что касалось самого главного — срока отъезда в Англию, было обсуждено и решено, я отважился справиться о мисс Элмсли. Ее родственник ответил мне, что она весьма страдает физически и душевно из-за чрезмерной тревоги об Альфреде. Они вынуждены были скрыть от нее меру угрожавшей ему опасности, чтобы удержать ее от участия в этой миссии — поездки в Испанию вместе с ними.
По мере того как одна неделя сменялась другой, медленно и лишь отчасти восстанавливалось былое физическое здоровье Альфреда, но в болезни, поразившей его мозг, не заметно было никакого улучшения.
С того самого дня, как появились первые признаки выздоровления, обнаружилось, что воспаление мозга необычайно странно подействовало на его память. Воспоминания о недавних событиях совершенно оставили его. Все, связанное с Неаполем, со мной, с его поездкой в Италию, самым таинственным образом улетучилось из его памяти. И настолько основательно все последние события выветрились из его головы, что он хотя и узнавал старика священника и собственного своего слугу с первых же дней выздоровления, но так и не узнал меня и при моем приближении к его постели смотрел на меня таким тоскливо-недоуменным взором, что я чувствовал невыразимую боль. Спрашивал он лишь о мисс Элмсли и Уинкотском аббатстве, и все его разговоры касались лишь того времени, когда еще был жив его отец.
Доктора предсказывали скорее хорошее, нежели дурное по поводу потери им памяти обо всем недавно происшедшем, обещая, что это состояние временное и что оно благоприятно для спокойствия ума — первейшего условия его исцеления. Я старался им верить, старался быть столь же оптимистически настроен — в день его отъезда, — сколь и его старые друзья, увозившие его домой. Но все это мне слишком дорого давалось. Предчувствие, что мы больше никогда не свидимся, теснило грудь, к глазам подступали слезы, когда я увидел, как моему бедному другу не столько помогли войти в дорожную карету, сколько внесли туда его исхудалое тело и осторожно повезли по дороге — домой.
Он так ни разу и не узнал меня, и врачи просили, чтоб я как можно меньше подвергал его — в ближайшее время — такой необходимости. Если бы не их просьба, я бы сопровождал его в Англию. Но в сем случае мне не оставалось ничего лучшего, кроме как переменить место действия и постараться наилучшим образом восстановить мои физические и умственные силы, весьма подорванные в последнее время чрезмерной тревогой и надзором. Знаменитые города Испании были мне не внове, но я их снова посетил, оживив свои прежние впечатления от Альгамбры и Мадрида. Раз или два я задумался, не совершить ли мне путешествие на Восток, но недавние события отрезвили и изменили меня. Это гнетущее, не отпускающее душу сосущее чувство, которое зовется «тоской по дому», стало терзать мое сердце, и я решил вернуться в Англию.
Я возвращался через Париж, куда, как я договорился со стариком священником, он должен был мне написать на адрес моего банкира тотчас по возвращении Альфреда в Уинкот. Если бы я поехал на Восток, письмо бы переслали туда. Я написал, чтоб упредить отсылку, и, прибыв в Париж, направился к банкиру, прежде чем ехать к себе в гостиницу.
В тот миг, когда мне вручили письмо, черная кайма на конверте сказала мне худшее — он умер.
Оставалось одно утешение — он умер спокойно, почти счастливо, ни разу не вспомнив о тех роковых обстоятельствах, которые привели к исполнению старинного пророчества.
«Мой возлюбленный ученик, — писал старый священник, — в первые дни по возвращении вроде бы немного оправился, но силы его не восстановились по-настоящему, и через несколько дней возвратилась небольшая лихорадка. Затем он незаметно и постепенно стал таять день ото дня и, наконец, отправился в последний страшный путь. Мисс Элмсли (которая знает, что я пишу вам) просит, чтобы я выразил вам ее глубокую и вечную признательность за всю вашу доброту к Альфреду. Когда мы привезли его, она сказала мне, что ждала его как нареченная ему жена и будет теперь ухаживать за ним, как надлежит жене, и ни на миг не покидала его. Его лицо было обращено к ней, его руки были в ее руках, когда он умер. Вам будет утешительно узнать, что со дня своего возвращения и до самой смерти он ни разу не вспомнил ни Неаполь, ни последовавшее затем кораблекрушение».
Спустя три дня после того, как я прочел это письмо, я был уже в Уинкоте и слушал священника, который рассказывал мне во всех подробностях о последних днях Альфреда. Я испытал потрясение, которое затрудняюсь проанализировать или истолковать, когда узнал, что по его собственной воле его похоронили в том самом роковом Уинкотском склепе.
Священник повел меня вниз посмотреть на это место — угрюмое, холодное, подземное строение с низкой крышей, покоившееся на тяжелых арках в римском стиле. Низкие ниши, в которых виднелись лишь края гробниц, окружали склеп со всех сторон. В свете лампы, с которой мой спутник обходил склеп, поблескивали шляпки гвоздей и серебряные накладки. У более низкой части склепа он остановился, указал на нишу и сказал: «Он лежит здесь, между отцом и матерью». Я посмотрел немного дальше и увидел что-то похожее на длинный темный туннель.
— Это всего лишь пустая ниша, — сказал священник, шедший сзади. — Если бы тело мистера Стивена Монктона доставили в Уинкот, его гроб стоял бы здесь.
Меня пронзила дрожь, я ощутил страх, в котором стыжусь признаться нынче, но который не в силах был побороть тогда. Благословенный дневной свет весело лился через открытую дверь на другом конце склепа. Я отвернулся от пустой ниши и поспешил наверх, к солнцу и свежему воздуху.
Пересекая травяной газон, ведущий к склепу, я услышал сзади шуршание женского платья и, обернувшись, увидел молодую даму в глубоком трауре. Ее нежное, печальное лицо, жест, которым она протянула мне руку, тотчас сказали мне, кто она.
— Мне доложили, что вы здесь, — промолвила она, — и я хотела… — тут ей слегка изменил голос. Мое сердце сжалось, когда я увидел, как дрожат у нее губы, но прежде чем я успел что-либо сказать, она