возражать.
— Ладно, иди, — сказала она ему, — там все равно тебя никто не знает. Только хорошенько правый- то глаз завязывай, а то застудишь.
Мама взяла у бабки Марины взаймы два блюдца муки, испекла мне на дорогу две пышки. Кроме пышек, она завернула еще с десяток соленых огурцов. Потом дала свои лучшие блузку и юбку, которые я должен был променять на хлеб, и мы пошли.
Тащить пустые санки было совсем не тяжело. Мы с Митькой взялись за веревку и бодро зашагали. Но на душе было как-то неспокойно. Дома осталась больная мама без единой крошки, а я иду куда-то далеко- далеко, сам не знаю куда, добыть хоть немного хлеба. Идем вдвоем с Митькой, без взрослых.
Мы вышли за поселок, миновали усадьбу МТС и направились по дороге на юго-запад. Ветер дул в спину, идти было легко. Там, где дорога спускалась вниз, мы садились на санки и съезжали. Так, идя и разговаривая, мы все больше удалялись от Андреевки, и мне казалось, что мы сможем пройти сколько угодно.
Я снова, уже в который раз, рассказывал Митьке про Никитина, про смелую женщину у мельницы, он слушал, поддакивал.
— Наган бы достать, — сказал он в заключение. — Никитина надо убить в первую очередь. Он, вражина, самый опасный. Немцам откуда знать, где, кто и что? А он всех знает и выдает.
Митька посматривал на меня красным безбровым слезившимся глазом. Но я завидовал Митьке: смелый он! И то, что он чуть не остался слепым, меня не отпугивало от него, наоборот, он как-то вырос в моих глазах, стал мне казаться героем.
— Жаль, у нас партизан нет, — вздохнул он. — Давно б уже этого Никитина не было.
— Откуда ты знаешь, что нет? Что ж они, всем будут рассказывать о себе?
— Конечно, нет, — настаивал он. — Ни одного поезда не взорвали, ни одного немца не убили… Да и где тут быть им? Были б у нас леса — вот это да. Ушел бы в партизаны…
— Говоришь, партизан нет? А кто ж листовки расклеивает на поселке?
— Да это так, чепуха! Вот ты скажи, где сейчас наши, фронт? Неужели теперь так все и будет и наши никогда не вернутся? Как ты думаешь?
Митькин вопрос застал меня почему-то врасплох: я никогда не задавал себе его — придут или не придут. Я просто ждал того дня, когда все фашисты будут перебиты, а Лешка, дядя Андрей, Митькин отец — все-все придут домой. И даже не верилось, что и Вовка и Егор Иванович уже никогда не вернутся. Опять будут школы, откроются магазины. А в магазинах все, что хочешь: хлеб, булки, колбаса, конфеты.
Я сказал об этом Митьке. Он усмехнулся, проговорил:
— Да-а! Колбаски б я сейчас съел. Помнишь, была такая — толстая колбаса, пахучая? Кажется, любительской называлась. Вот я ее любил! А теперь и тонкую жирную и то б уплел целое кольцо.
— Я больше любил халву. Вот вкусная до чего! И главное — много не съешь. Сто граммов и полбулки — и все, вот так сыт! А теперь, да! Килограмм бы съел! Почему так получается? Как все есть — не очень хочется, а как голод, так все съел бы? Вот я масло и яйца не любил, а теперь и за уши не оттянули бы.
Этими воспоминаниями мы вызвали у себя такой аппетит, что у меня в животе заурчало и нестерпимо захотелось есть. Митька, видимо, тоже почувствовал голод, он сказал мне:
— Сейчас где-нибудь в затишке перекусим, а то что-то есть захотелось… Вон, кажется, посадка впереди виднеется.
Вдалеке действительно была видна черная полоска, растянувшаяся через все поле. Мы прибавили шагу и, подгоняемые ветром, молча устремились к намеченному месту привала.
С утра была ясная, солнечная погода, теперь она стала портиться. Небо заволокло тучами, падал снежок. Ветер гнал поземку, заметал дорогу, местами дул с такой силой, что взвихривал снег, и, казалось, началась пурга. Но проходило немного времени, и снова по полю, обгоняя нас, бежала только небольшая поземка.
Черная полоса, принятая нами за посадку, быстро приближалась, и вскоре мы убедились, что ошиблись. Сначала мы не поверили своим глазам. Но когда подошли совсем близко, то увидели, что это не деревья, а люди. Сплошной поток людей до самого горизонта! Усталые, понурые, они шли и шли, не обращая на нас никакого внимания. Почти каждый из них тащил за собой саночки с небольшой поклажей.
Это голод выгнал людей из своих домов, и они шли в деревни, подальше от городов, искать спасения от голодной смерти. Они шли из Сталино, Макеевки, Горловки, из рудников и поселков многолюдного Донбасса.
Мы влились в общий поток, и никто на нас даже не посмотрел, будто мы так все время шли вместе со всеми.
Ветер усиливался, поднималась пурга. Он, наверное, изменил направление: когда мы вышли из дому, дул в спину, а теперь — в лицо.
Чем дальше мы шли, тем больше чувствовалась усталость. Люди, выбившиеся из сил, ложились отдыхать прямо на снег; некоторые, сойдя на обочину дороги и присев на санки, наскоро ели. Какой-то старик лежал без шапки, уткнувшись головой в снег — вероятно, давно уже умер, а шапку либо кто снял, либо укатил ветер, а возможно, ее здесь же засыпало снегом. Люди возле старика не останавливались: мертвецы в степи встречались очень часто.
Мы прошли еще немного, а затем решили сойти с дороги и перекусить. Я достал из котомки свои пышки и огурцы, дал Митьке.
— Ну, ладно, давай твое, а потом мое. У меня там голубь зажаренный, — сказал он.
— Голубь? Последнего уничтожил? — удивился я.
Митька молча кивнул, откусил желтенький кончик от огурца, сплюнул в снег.
— Бабушка уговорила, — сказал он и тут же успокоил себя. — Ничего! Вот придут наши — заведу разве ж таких!
После отдыха идти стало труднее. Во всех суставах была какая-то ноющая тупая боль. Митька тоже с трудом распрямил колени, но старался не подать виду, что очень устал.
— Вот что значит долго не ходить, без привычки сразу и ноги заболели, — сказал я.
— Ничего, привыкнем.
Мы прошли еще немного, совсем устали и решили в первом попавшемся селе проситься ночевать. Но такую массу народа, ежедневно проходящую через село, нельзя ни накормить, ни устроить на ночлег, ни обогреть. И, сознавая это, люди просились в избу только в исключительных случаях. А так как исключительных случаев было много — заболел человек, обморозился, то все хаты были заняты, и хозяйка на просьбу пустить переночевать приглашала к себе, говоря:
— Дивитесь, уже скилько тут. Як шо помиститесь, то зоставайтесь.
Мы ткнулись в одну, другую хату и, поняв, что с ночлегом безнадежное дело, испугались: неужели придется оставаться на улице? Одна женщина, заметив нашу растерянность, посоветовала:
— Вы, хлопчики, пойдить до клуба, там завжды ночують. Ще рано, и там народу, мабуть, не багацько.
В клубе одни голые стены да на полу солома. Людей, правда, было много, но место найти можно.
Мы подняли на руки санки и осторожно, чтобы не наступить на ноги лежащим, прошли в глубину зала, подальше от дверей. Здесь в уголке лежал старик и дымил табаком. Заметив, что мы никак не выберем себе места, он дружелюбно сказал нам:
— Садитесь, ребята, вот здесь. — Старик подвинулся, освобождая рядом с собой место. — Тут не дует. Соломы побольше под себя подложите — и будет хорошо. — Голос у старика был совсем молодым.
Мы обрадовались его приглашению и сели возле приветливого старика.
Я чувствовал себя совсем разбитым. Не хотелось ни есть, ни пить. Я очень боялся: вдруг заболею, что тогда со мной будет делать Митька? Не имея сил сдерживаться от боли во всем теле, я тихо стонал, кряхтел и беспокойно ворочался. Старик посоветовал мне лечь навзничь, а ноги поднять вверх, положив их на санки. Я послушался, и действительно стало немного легче.
Митька лег так же, как и я, задрав ноги, продолжая беседовать со стариком, который спросил, откуда мы, и, узнав, что мы идем, сами не зная куда, покачал головой.