немцы забрали, что ли? Свои. А свои — не чужие. Ничего не делал, — проговорила бабушка. — Люди головы клали, а он наживался, у немцев служил.
— Да разве ж он виноват? Заставили, вот и служил.
— А не виноват — придет домой.
— Жалко ж как сердешного. Подписали б всем миром бумагу, может и помогло.
— Неграмотная я, — сказала бабушка.
— Эх люди, люди… — завздыхала бабка Марина.
Я не выдержал, вышел из комнаты. Осунувшаяся, постаревшая на несколько лет бабка Марина, действительно теперь похожая на старуху, взглянула на меня, широко раскрыла глаза, попятилась назад.
— Свят, свят! — стала она крестить меня, словно увидела самого дьявола. — Господи, наваждение какое! — Она подхватила подол юбки и побежала со двора, сверкая белыми икрами, разрисованными вздувшимися синяками вен.
— Чего она испугалась, бабушка?
— Тебя. Она ж думает, что ты вместе с матерью сгорел. Ходит собирает подписи… Постыдилась бы.
Красное кирпичное здание железнодорожной больницы стояло на самом возвышенном месте в поселке и было обнесено высоким каменным забором. Во дворе больницы большой сквер, красивые клумбы, скамейки. Там сидят или прохаживаются больные в серых халатах, к ним приходят родственники, знакомые, они подолгу разговаривают. Митька ходить не может, и к нему не допускают. В какой палате он лежит — узнать трудно. Я заглядывал во все окна — не увидел.
Дежурная сестра встретила меня, как старого знакомого:
— Опять ты?
— Да. К Горшкову мне надо.
— Он что, брат тебе или товарищ?
— Брат, — соврал я и тут же поправился: — Товарищ… Он мне и товарищ и брат.
Сестра, хитро улыбаясь, смотрела на меня.
— Правда, — убеждал я ее. — Можно даже сказать, что Митька мне настоящий брат!..
— Да-а, — протянула она. — Интересное сродство. Ну что с тобой делать? На две минуты пущу, только разговаривать ему много нельзя.
— Буду молчать! — обрадованно закричал я.
— Оно и видно, — засмеялась сестра. — Ты можешь говорить, а ему нельзя. — Она подала мне белый халат, пахнущий мылом и лекарствами. — Надевай.
Халат был длинный, ноги закрыл до самых пят, рукава висели почти до пола. Мне вспомнился плакат, который я видел как-то на станции. На нем был нарисован в таком же просторном халате Гитлер и два красноармейца, которые завязывали ему узлом рукава. Под рисунком подпись: «Наденем на Гитлера смирительную рубашку!»
«Во и я как в смирительной рубашке».
Сестра завязала тесемки халата у меня на спине, подвернула рукава и повела по длинному тихому коридору больницы. Я сразу забыл про плакат и, волнуясь, все время думал, как увижу Митьку, что скажу ему.
Митьку я не узнал. Стриженная под машинку его голова казалась круглой-круглой, лицо белое как стена, щеки впалые. Он лежал навзничь с закрытыми глазами и тяжело, с большими перерывами дышал, издавая слабый стон. Почувствовав, что кто-то стоит возле койки, он медленно открыл глаза и, увидев меня, слабо улыбнулся, прошептал:
— Петька?
— Тебе нельзя говорить, — проговорил я тоже шепотом, оглядываясь, не наблюдает ли за мной сестра.
Мы молчали. Встречаясь друг с другом глазами — улыбались. У Митьки на глазах от радости выступили две большие слезинки, одна из них скатилась по бледной щеке на подушку, а другая — круглой капелькой блестела в уголке глаза у самой переносицы.
Обрадовавшись встрече с другом, я совсем забыл, что хотел рассказать ему о многом. Я молчал, словно язык отнялся, пока он сам не спросил:
— Как там бабушка?
— Ничего, хорошо! Мы бережем тебе сливы, не обрываем. Спелые-спелые уже! Бабушка спрашивала, может, тебе надо что-нибудь принести?
Митька повел глазами — ничего не надо.
— Лешка письмо прислал, — вспомнил я, — в госпитале лежит, тоже раненый.
Опять наступило молчание, будто у меня все новости кончились. Через открытое окно донесся протяжный свисток паровоза.
— «ИС», — сказал Митька.
Я подошел к окну. Вдали увидел — из посадки выскочил длинный паровоз, а за ним с десяток зеленых вагонов.
— Пассажирский, точно, — сказал я, подойдя снова к Митьке.
— Киевский? — спросил он, и глаза его загорелись радостью.
— Нет, чаплинский. Киев-то еще занят…
Митька прислушался к отдаленному шуму поезда и о чем-то думал. Может быть, он вспомнил отца…
— Ты чего? — спросил я.
— А? — он поднял глаза, и грусть с его лица улетела. — Выздоровлю — на машиниста пойду учиться.
— И я… Только я буду либо кочегаром, либо помощником.
— Почему?
— Чтоб нам вместе быть на одном паровозе.
Митька улыбнулся и чуть заметно кивнул головой.
1956 г.
ЯШКИНА
ОДИССЕЯ
ВСЛЕД ЗА СОЛДАТАМИ
Прибежал Яшка домой запыхавшийся, радостный, глаза горят, закричал на весь дом:
— Мама, наши пришли! Наши пришли!
Не слышит мать Яшкиных слов, своим занята — душой изболелась за него, набросилась:
— Где тебя носит, голова ты непутевая? Кругом стреляют — убьют ведь, убьют… Ой, боже ж мой!.. Убью-у-ут!
— Наши пришли уже! Наши! Пусть Андрей вылезает — наши пришли. Сам видел — по шляху танки идут, а на Симбику — машины, красноармейцы! В погонах! — не унимался Яшка. И тут же снова кинулся к двери: — Пойду Андрею скажу.
— Стой, куда ты? Погоди, а вдруг то не наши? — насторожилась мать. — Погоны, говоришь?