— Никто не говорит, что лучше. Чего ты нападаешь? Лучше, если бы его вывезли в Сибирь.
— Если б да кабы, да выросли б грибы… А если не успели?
Мы прошли через рыночную площадь. Обычно всегда многолюдная, сейчас она была совсем пустой. Даже доски с базарных рядов, где торговали молоком, овощами, фруктами, были сорваны, торчали одни столбы. Ветер гонял по земле обрывки бумаги, стучал оторвавшимся от крыши раймага большим листом железа. Витрины в магазинах были разбиты, двери выломаны, вывески сорваны.
По дороге проехало на мотоциклах десятка два итальянских солдат. На их касках трепыхались пучки обыкновенных петушиных перьев — такая форма, наверное, у итальянских мотоциклистов.
— Видал, кур съедят, а перья — в каску, — сказал Митька. — Придумали.
На станции тоже было пусто, все пути свободны — ни одного вагона. Но по насыпи много людей шло с мешками — несли зерно с элеватора.
Огромное кирпичное здание элеватора было окутано дымом. Крыша давно сгорела, и теперь трещало зерно, издавая запах подгоревшего в печи хлеба. Много людей, в большинстве женщин и ребят, копошились здесь, словно муравьи. Одни входили внутрь здания, другие тащили оттуда наполненные мешки. Из всех дверей медленно текла обуглившаяся пшеница, усиливая вокруг своеобразный запах горелого хлеба.
Мы с Митькой пробрались и элеватор. Горячее зерно жгло сквозь ботинки. Люди лопатами, обрывками жести, банками отгребали тлеющий хлеб, добираясь до не тронутого еще огнем, насыпали в мешки. Отброшенное зерно горело, засыпало, словно сухой песок, ямы. А люди вновь откапывали.
Мы тут же подняли брошенную кем-то банку, нашли свободное место, разгребли дымящуюся пшеницу и стали наполнять свои мешки. С трудом насыпав, сколько могли донести, мы стали пробираться к выходу. Тут я увидел Гришаку и Федю Дундука.
Гришака расчистил большую площадь и огромной лопатой, какой я до этого никогда не видел, насыпал зерно в мешки, которые держал Дундук. Горбатый Ваня — брат Гришаки, которому уже было лет двадцать, а он все не рос, стоял по другую сторону расчищенной ямы и никого к ней близко не подпускал, чтобы никто не сдвигал ногами черную, обуглившуюся пшеницу к ним в яму. Все они были черные, словно закопченные. По лицу Гришаки стекал грязный пот, но он не обращал ни на что внимания, торопливо орудовал лопатой.
— Видал, у кого хлеб будет? — сузив глаза, сказал Митька. — Наши на фронт ушли, а он тут будет есть пирожки из пшенички.
Мы вышли из элеватора, сели на мешки, вытряхнули зерно из ботинок.
— Ну что тут, на неделю не хватит, — сказал Митька, ткнув носком ботинка свой мешок. — Хотя бы полный набрать. Завтра здесь одна зола останется, — кивнул он на элеватор.
Мы видели, что многие выносят зерно, ссыпают его в отдалении на расчищенную землю и вновь идут в элеватор. Мы тоже решили так сделать. Попросили одну тетку, чтоб ее пятилетний мальчик присмотрел и за нашей пшеницей, высыпали зерно на землю и полезли опять внутрь дымящегося здания.
Когда уже были полны оба мешка, я побежал за тачкой, а Митька остался караулить пшеницу. Только поздно вечером мы добрались домой, оба измученные и усталые.
Мама насыпала пшеницы в кастрюлю и залила ее водой, А утром, пропустив через мясорубку набухшее зерно, мы испекли лепешки. Они были очень вкусные.
По поселку упорно ползли тревожные слухи, что скоро итальянцев сменят немцы, что в поселке будет гитлеровский комендант и что вместе с ним придет карательный отряд. Что такое карательный отряд и чем он занимается — я не знал. Но какое-то чувство подсказывало, что он принесет нам беду. В страхе ожидали мы, что будет дальше.
Но вот заговорили, что уже приехал комендант, и на другой же день Гришака, громко постучав палкой в калитку, прокричал:
— Все на собрание к волости! Обязательно!
— Куда? — спросил я у матери.
— К волости.
— А что это такое?
— Это раньше так называлось. К поссовету надо идти.
— Ты не ходи, мам, оставайся дома. Я сам пойду и все потом тебе расскажу. Ты же совсем больная…
На площадь возле здания поселкового Совета робко собирался народ, больше женщины и дети. Пришел кое-кто и из стариков.
Мы с Митькой пробрались в первый ряд и так же молча, как и все вокруг, смотрели на дверь, откуда должен был кто-то выйти.
Сзади нас две женщины шепотом разговаривали:
— Говорят, ночью арестовали Полянского.
— Полянского? Директора кирпичного завода?
— Да.
— Да что ж он не уехал?
— А вот поди ж узнай. Может, с делом с каким остался?.. И не дома он был, у сестры своей скрывался. Забрали и ее.
— Зинаиду Ивановну?
— Да. А потом пришли к нему домой, обыск сделали и забрали его сына.
— А у него сын есть?
— Да мальчонка там, лет четырнадцати или пятнадцати.
Егора Ивановича Полянского я очень хорошо знал, он дружил с дядей Андреем. Его сын Вовка учился в шестом классе «В». Ребята иногда звали его тихоней, но все знали, что он честный и хороший товарищ. За это его уважали даже те, кто обычно не любит отличников, такие ребята, как Митька. Мама не раз ставила мне в пример Вовку, говоря, что с таким хлопцем можно дружить, так как от него ничего дурного не наберешься. Вовка не участвовал ни в одной драке, и было странно слышать, что его арестовали. Что же он мог сделать?
— Не верь, сплетни бабские — буркнул мне Митька, когда я обратил его внимание на этот разговор женщин.
Я не успел ответить, дверь открылась, и на высокое крыльцо вышел длинный как шест военный. Лицо суровое, дряблое, под глазами мешки. Глаза холодные, чуть прищурены, уши большие, словно лопухи, немного оттопырены. Нос длинный, прямой, тонкие губы самодовольно, плотно сжаты. Новый зеленый мундир, с черным воротником был аккуратно подогнан, на груди нашит орел со свастикой в лапах. Высокая фуражка с блестящим козырьком, над ним белый шнур, кокарда и такой же, как и на груди, орел со свастикой.
— Фашист, — прошептал я, и по телу пробежал мороз: «Так вот какие они!» Я вспомнил дядю Андрея и подумал что вот сейчас, наверное, начнут делать из нас рабов.
«Но мы не дадимся!» — сказал я себе решительно и приблизился к Митьке. Он, не моргая, смотрел на фашиста. Его озорные голубые глаза были серьезны.
Собравшиеся с любопытством и страхом разглядывали гитлеровца, который, засунув большие пальцы рук под ремень, стоял на крыльце, устремив суровый взгляд в толпу.
Вслед за этим военным появилось еще несколько немцев — в таких же мундирах, только вместо фуражки на голове у каждого из них щеголевато сидела пилотка с высоко торчащим передним углом. Среди фашистов боязливо жался какой-то пожилой мужичок в потертом демисезонном пальто, с обнаженной головой. Рыжие волосы у мужичка были похожи на войлок, изъеденный молью, и росли только за ушами и на затылке. Мужичок растерянно поглядывал по сторонам. Он избегал смотреть на собравшихся, но при этом заметно было, что он старался принять независимый вид.
Немец начал говорить, но я ничего не понял из его речи, несмотря на то, что по немецкому языку у меня всегда была четверка.
— Что он говорит? — спросил Митька.
— Не знаю. Я только разобрал два слова: «комендант» и «партизан» — это значит…