один из таких блогов свою нелюбовь к маме выплеснуть, да не посмела… А очень хотелось!

В мерный перестук вагонных колес вдруг ворвалось детское хныканье, и она повернула голову от окна. Так и есть, ребеночек у молодой мамаши проснулся, капризничает. Она его и так, и этак поворачивает, а он расхныкался не на шутку. Устал, наверное. И лицо у мамаши сразу образовалось такое растерянное, почти сердитое. Ох, какое сердитое! Ребенок плачет, мамаша сердится… Интересно, а вот эта мамаша от какой печки будет потом плясать? Сердитостью любить будет?

Сидящая рядом с Катей старушка, повздыхав, вдруг встала с места, подсела к незадачливой мамаше, протянула к ребеночку руки, приговаривая что-то ласковое. Посадив его к себе на колени, потрясла слегка, потом вдруг запела громким высоким голосом:

А тютюлиха высока на ногахМного сальца накопила на боках.Нужно сальце то повырезать,За высоку гору выбросить…

Надо же, а ребеночек-то замолчал! Сидит, слушает. Улыбается беззубо. А старушка голосит себе, будто одна в вагоне едет:

За горою банька топится.Ванька в баньку торопится,Помыться, попариться.У Матани рыбка жарится…

Что это? Глупые слова, глупая бессвязная песенка. Ну, торопится Ванька в баньку, какая-то Матаня ему рыбу жарит… И что? А малыш сидит, уже и смехом звонким заливается. Видно, услышал что-то в бабкином голосе такое, ему одному понятное. Любовь, наверное, услышал. И все сидящие в вагоне – тоже услышали. Сидят, млеют лицами, улыбаются. Хорошо… И слезы сами по себе высохли…

В квартире было темно и тихо. Странно – вроде и время еще не позднее. Потоптавшись у порога, Катя включила свет в коридоре, прошлепала босыми ногами на кухню. И вздрогнула от неожиданности. Мама сидела за кухонным столом, навалившись на него тяжелой грудью и уперев подбородок в ладонь, смотрела в оконные сгустившиеся сумерки. Даже головы в ее сторону не повернула.

– Мам… Ты чего? Случилось что-нибудь? Папа приходил, да?

– Ты где была-то, Кать? Чего так поздно? Я тебя жду, жду…

Странный какой у мамы голос. Блеклый, растерянный. И совсем не волюнтаристский.

– Я по делам ездила. По детдомовским. Знаешь, я решила, что там работать буду. Не ищи мне другого места, ладно? Скоро на семинар поеду, подучусь… У меня в детдоме много дел образовалось, мам…

– Ну хорошо. Как хочешь. Включай свет, ужинать будем.

Нет, все-таки странный, странный у мамы голос. Насквозь проплаканный будто. И это «как хочешь» очень уж странно звучит. Не включая света, Катя опустилась на кухонный стульчик, осторожно заглянула ей в глаза. Так и есть – плакала.

– Мам… Вы с папой поговорили, да?

– Поговорили.

– И что? Он… ушел, да?

– Ушел. Я его сама отпустила, Катюша. Что теперь сделаешь? Пусть будет как будет. Теперь у вас не мать, а брошенка.

Катя лишь тихо вздохнула, не находя слов для ответа. Да и какие слова тут можно придумать? Слишком уж непривычно из маминых уст прозвучало это словосочетание – «сама отпустила». А уж про «брошенку» и говорить нечего.

– Да почему брошенка, мам? Нет такого слова, забудь. Его дурные люди придумали. Да наплевать на них на всех! Ничего, мам… Слышишь? Ничего! И без него проживем.

– Какая ты добрая у меня, Кать… Я и не знала, что ты такая добрая. Вроде ничего и не сказала, а на душе будто легче стало. Спасибо, доченька.

– Да ладно, чего ты… А Милка где?

– А она тоже ушла. Как отец. Сказала, что навсегда.

– Как это – навсегда? Куда это она ушла… навсегда? Они решили у Стаса жить, что ли?

– Да нет… Тут, понимаешь ли, конверт от Нюси принесли. Там письмо было, документы и ключи от квартиры. Она им свою старую квартиру подарила. Трехкомнатную.

– Да ты что?!

– Ну да. Надумала-таки. Знаешь, я письмо Нюсино читала, и мне так нехорошо стало… Стыдно перед ней будто. Мы же с ней дружили, роднились в юности. И еще – там, в письме, стихи были. Хорошие такие стихи, душевные. А про ключи от квартиры – ни слова. Просто дарственная бумага была, и все. Ну, Милка со Стасом обрадовались, сразу и вещи собирать начали. Даже письмо Нюсино не прочитали. Я Милке говорю – погодите, мол, с вещами-то, сначала посмотреть надо, что там за квартира такая. Может, ремонт надо сделать. Пойдемте, говорю, вместе посмотрим. А она… она… Ой, не могу я, Кать…

Тяжко всхлипнув, она вдруг уронила руки на стол, упала в них лицом, зарыдала с надрывом. Катя испуганно выдохнула, потом, не отдавая себе отчета, протянула через стол руки, провела ладонями по трясущимся материнским плечам.

– Что? Что она тебе сказала, мам?

– Она… Она мне сказала, чтобы я никогда… никогда к ним не приходила… Что я… Ой, нет, не могу! Даже повторить страшно…

Мать подняла на нее мокрое от слез лицо, икнула, помотала горестно головой. Потом, длинно вздохнув и будто собравшись с духом, продолжила:

– Она сказала, Кать, что я ей всю жизнь поломала, что уничтожила ее как личность… Что она меня… Ну, в общем… Что она никаких ко мне дочерних чувств не испытывает и в дальнейшем испытывать не желает, и чтобы это… Вроде как чтобы я навсегда ее в покое оставила. И еще… Погоди, сейчас вспомню. А, вот! Она кричала, что рабы вовсе не обязаны любить своих истязателей. Это что, Кать? Это я, что ли, истязатель? Объясни мне, что это? Я совсем ничего не понимаю…

Лицо ее вновь исказилось слезной судорогой, уголки губ задрожали и поехали вниз. Всхлипнув, она прижала ладони ко рту, затрясла головой в отчаянии.

– Это я-то – истязатель? Да как у нее только язык повернулся, Кать? Да я же… Я же всю жизнь… Я всю себя вам отдавала, до остаточка! Не знаю, может, и впрямь иногда слишком строга была… А как же без строгости, Кать? Вон их сколько сейчас, несчастных разбалованных детей, нигде не пристроенных… Я же мать, я же всегда как лучше хотела!

– Мам, ну откуда ты знаешь, как нам лучше, а как хуже… Мы же сами должны…

– А что, что вы можете сами? Да если б я Милку хоть на секунду из-под пригляда выпустила, чтобы с ней было? Я ж ночей не спала, наизнанку выворачивалась, чтобы вас в люди вывести, от страха за вас тряслась да переживала… Да я последнюю копейку на вас тратила! Когда ты училась, всех впроголодь держала, чтобы… Ой, да что там говорить! Дочерних чувств она не испытывает, видите ли! Заявила мне, что я только подавлять умею, а любить – не умею…

– А ты умеешь, мам?

– Что?!

Моргнув, мать бросила на нее растерянный взгляд, будто толком и не поняла вопроса. Будто он лишним был, неуместным и где-то оскорбительным даже. Пожав плечами, проговорила осторожно:

– Что значит – умеешь любить, не умеешь? При чем тут вообще умение? Вы мои дети, и этим все сказано. А почему ты спросила?

– Да так… Мне сегодня одна женщина сказала, что каждый родитель уверен в том, что любит своих детей правильно. То есть принимает свою собственную правильность за истину. И потому никого нельзя научить родительской любви. Место для учителей не предусмотрено, понимаешь? И ребенку надо принимать любовь такой, какая она есть. А принимать – очень трудно. Иногда вообще – практически невозможно. Тут, наверное, особые силы нужны. Вот и Милка… Она не смогла, наверное… Сил не нашла…

– А ты?

– Я? Наверное… и я тоже, мам… До определенного момента. Просто мне один маленький мальчик помог, и я…

– Не знаю, Кать. Обидно мне все это слышать. Просто до ужаса обидно. По-моему, я вас всегда правильно воспитывала. И ничего дурного не делала. Я и книжки по педагогике читала, и статьи в журналах…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату