чистоты.
Все утро Наташа потерянно бродила по квартире, не находя себе места в горестной человеческой суете. Временами ей казалось, что она проваливается куда-то, не видит ничего и не слышит, потом реальность происходящего вдруг возвращалась четко прорисованными картинками. Вот бабушка сидит на диване, обняв согбенную спину Марии, журчит ей что-то ласковое в закрытое ладонями лицо, успевая незаметно смахивать со щек свои слезы. Вот присмиревшая Тонечка сидит в кресле, сунув ладошки меж разбитых, покрывшихся тонкой коричневой корочкой коленок. Бабушка рассказала – она соседской коровы испугалась, побежала от нее и запнулась. После этого она и повела ее с той коровой знакомиться. Такой вот элемент воспитательного творчества проявила. Наверное, это и правильно. Она вообще большая умница, ее бабушка… Вот Генрих с Сашей торопливо перекусывают на кухне бутербродами, опаздывают куда-то. Похороны – дело горестное, конечно, но по формальности очень емкое и страшно бюрократическое, тут без суеты и торопливости не обойдешься…
– Натка, не ходи сомнамбулой, сбегай-ка лучше в магазин! – выдернула ее из потерянности бабушка коротким приказом. – Мне кажется, мы майонезу мало купили. С кладбища приедем, надо же будет салаты заправить. И еще чего-нибудь купи…
– Чего, бабушка?
– Ну, я не знаю… Хочется, чтоб Таечкин поминальный стол богатым был. Хотя все уж вроде купили…
– Доченька, пойдем со мной? – ласково позвала Тонечку Наташа, но та лишь головой коротко мотнула, отказываясь. А посидев немного, вдруг передумала, выползла из кресла, подошла к ней, дернула за руку: – Мам… А ты мне дашь в магазине денежку, я сама няне Таечке халвы куплю? Она очень халву любит, арахисовую, я всегда ей халвы приносила…
– Да? А я и не знала… Я никогда не знала, что любит Таечка. Пойдем, купим, конечно…
Мария, вдруг тяжко всхлипнув на вдохе, оторвала ладони от лица и потянулась обнять Тонечку, причитая слезным тихим голосом:
– Спасибо… Спасибо тебе, милая деточка… Спасибо вам, люди добрые, что прибрали к себе, сохранили мою мамочку… Низко вам в пояс кланяюсь…
Из кухни на ее голос выскочил озабоченный Генрих, и бабушка махнула ему рукой успокаивающе – ничего, мол, иди, занимайся своими делами. И Саша тоже вышел, глянул Наташе в глаза с такою же заботой – как ты? Наташа сглотнула вдруг судорожно, взялась рукой за горло, замотала головой, собираясь заплакать, и он тут же очутился рядом, с силой сжал ее плечи, приложился губами к виску, замер на секунду – она могла голову дать на отсечение, что его порыв был абсолютно искренним. Порыв не просто жалеющего, порыв любящего мужчины. Она это как-то сразу поняла, ощутила всей своей настрадавшейся за последние дни женской сутью. Удивленная радость вдруг вспыхнула ярким костерком в уголке подсознания, но тут же погасла сомнением – интересно, а он знает, что Анна погибла? Наверняка же знает… Закрыв лицо руками, она все же заплакала – скорее от неловкости за свои тайные женские мысли, совсем неуместные на фоне горестной суеты.
И на кладбище, и в церкви на отпевании Саша старался держаться к ней поближе – брал за руку, поддерживал за талию, поправлял черный скользкий шарф на голове, норовивший все время сползти на плечи. Таечка лежала в гробу маленькая, аккуратненькая, с бумажной поминальной полосочкой на лбу. Наташа смотрела в ее умиротворенное, абсолютно счастливое лицо, с трудом сдерживала вздох слезного умиления. Наверное, опять же неуместным оно здесь было, это умиление. Но она ничего не могла с собой поделать – старушка даже из гроба будто одаривала ее своей любовью, искренней, простодушной и бесхитростной, без примеси кровных условий. Той самой любовью, о которой так много и высокопарно говорят, но которую, как правило, рядом с собой не замечают. А рядом тихо плакала Мария, которой эта любовь и должна была бы достаться на полном природном законном основании. Да вот не досталась.
Когда опускали в могилу гроб, на небе взошла радуга. Все подняли головы вверх, и Антонина Владимировна что-то проговорила относительно чистой Таечкиной души, которую небо восприняло с благодарностью. Наташа вздохнула, пожала плечами – и без того, мол, каждому здесь присутствующему все понятно про чистую Таечкину душу, и без небесных прекрасных знаков. Но сама потом долго смотрела на радугу, представляя, как Таечка летит в эти разноцветные ворота, как встречают ее небесные ангелы. И хорошо, и пусть встречают. Она им тоже, наверное, свои байки рассказывать станет.
За поминальным столом она сидела между Генрихом и Сашей. Ела арахисовую халву, которую, в общем, терпеть не могла, считая продуктом опасным и для женской красоты неприемлемым. А тут вдруг напала с аппетитом на незамысловатое простое лакомство. Наелась от души.
Потом они с Генрихом разбирали Таечкины вещички – он попросил что-нибудь из ее собственного, личного, для мамы на память. В старой деревянной шкатулке среди клубков, пуговиц и всякой мелкой чепухи на самом дне обнаружился конверт, подписанный большими кривыми буковками: «Завищаю моей любимой мнучички Наташички». Наташа открыла конверт, вытащила наружу его содержимое – пачечку разномастных денежных купюр. Маленькие красные сотенные образца шестидесятых, большие и бледные деньги образца девяностых, современные хрусткие тысячные бумажки с промельком серебряных магнитных полосок, еще какие-то купюры, совсем старые, ей неизвестные. Генрих удивленно смотрел на это «богатство», потом взял у нее из рук пустой конверт с Таечкиными письменами.
– Можно я это возьму?
– Да, конечно… Выходит, Таечка себе ничего не покупала, даже отдать вам на память нечего… – виновато глянула на него Наташа.
– А это… Это мне можно взять?
Он осторожно взял в руки молитвенник с протершимся от времени и частых Таечкиных прикосновений переплетом, открыл наугад.
– «… Да сохранит Он нас от искушений, болезней и скорбей, да дарует нам смирение, любовь, рассуждение и кротость…» – тихо пробормотал он слова молитвы, и у Наташи мороз прошел по коже – показалось, что сама Таечка произносит это голосом своего внука.
– Генрих, еще что-нибудь возьмите… – виновато засуетилась она, перебирая Таечкины вещички. – Вот, смотрите, эту картинку она сама вышивала, своими руками…
Она прекрасно помнила эту вышивку – белая кошечка, прижмурив глазки, улыбалась широко и неестественно на фоне розовых лепестков. Когда-то она висела, вставленная в резную деревянную рамку, над ее детской кроватью… А потом она выросла и потребовала картинку убрать. Так и заявила нянечке: убери отсюда эту пошлость! Та беспрекословно картинку со стенки сняла, и даже не обиделась. А может, Наташе показалось, что не обиделась. Нет, точно не обиделась. Она вообще никогда не умела обижаться…
– Возьмите вышивку, Генрих! Пожалуйста…
– Нет. Спасибо. Больше ничего не нужно. Спасибо вам, Наташа, за мою бабушку.
– Да мне-то за что… Меня как раз благодарить и не за что…
– Наташа, я утром купил билеты на самолет, нам с мамой пора ехать…
– Что, уже?
– Да. Маме тяжело здесь быть. Саша нас отвезет в аэропорт. Но вы мне дайте обещать, что вы обязательно приехать к нам в Дрезден…
– Да, конечно, Генрих. Я обещаю. Вы только не волнуйтесь, пожалуйста. Вы когда волноваться начинаете, сразу плохо говорите по-русски.
– Да. Это есть так. Я сейчас очень волнуюсь. Вы все, все очень хорошие люди, спасибо вам…
– Я тоже поеду в аэропорт, Генрих. Провожу вас. Вы идите к маме, я сейчас приду…
Прижимая к груди Таечкин молитвенник, он неловко попятился к двери, потом аккуратно прикрыл ее за собой, оставив ее в комнате одну. Наташа склонилась над Таечкиными вещами, провела рукой по шерстяной ткани теплого синего платка, взяла в руки большую коричневую пуговицу из шкатулки. И сразу накрыло воспоминание – именно эти пуговицы она потихоньку срезала с Таечкиного пальто, потому что не хотела идти в детский сад… Утром Таечка, обнаружив ее злодейство, устроила бабушке забастовку – раз, мол, не хочет дитя вашего детского садика, так и не надо ее «сильничать»! Так и кричала – «сильничать». Бабушка тогда, конечно, все равно на своем настояла, с детским садом «ссильничала», и пуговицы были пришиты к пальто заново. Конечно, она была права, как всегда, – надо же приучать ребенка к общению, вталкивать в