Штат прислуги был невелик (отец предполагал значительно увеличить его на будущее время) — слуга Алексей, повар и поварёнок.
Алексей обворожил меня своей особой: от него так вкусно пахло потом здорового, сильного парня, он был так благожелательно ленив, так безумно храбр, так ловко воровал у отца папиросы, что мечтой моей жизни сделалось — быть во всём на него похожим, а впоследствии постараться заполучить себе такое же местечко, которое он занимал теперь с присущим ему одному презрительным шиком. Я любовался его длинными кривыми ногами и мечтал: «Ах, когда-то ещё у меня будут такие длинные кривые ноги», тёрся об его выгоревший засаленный пиджак и думал: «Сколько ещё лет нужно ждать, чтобы моя курточка приняла такой приятный уютный вид». Да! Это был настоящий человек.
— Алексей! — спрашивал я, положив голову на его живот (обыкновенно, мы забирались куда-нибудь в чулан с съестным или на диван в пустынной бильярдной и, лежа в удобных позах, с наслаждением вели длинные разговоры). — Алексей! Мог бы ты поколотить трёх матросов?
— Я? Трёх?
Презрительная, красиво-наглая мина искажала его лицо.
— Я пятерых колотил по мордасам.
— А что же они?
— Да что ж… убежали.
— А разбойники страшнее?
— Разбойники? Да чем же страшнее? Только что людей режут, а то такие же люди, как и мы с тобой,
— Ты бы мог их поубивать?
Он усмехался прекрасными толстыми губами (никогда у меня не будет таких прекрасных губ — печально думал я):
— Да уж получили бы они от меня гостинец…
— А ты кого-нибудь убивал?
— Да… бывало… — Зевота и плевок прерывали его речь (прекрасная зевота! чудесный неподражаемый плевок!). — В Перекопе четырёх зарезал.
Это чудовищное преступление леденило мой мозг. Что за страшная личность! Что ему, в сущности, стоит зарезать сейчас и меня, беспомощного человечка.
— А знаешь, Алексей, — говорю я, гладя заискивающе его угловатое плечо, — я у папы для тебя выпрошу сегодня двадцать папиросок.
— Просить не надо, — рассудительно качает головой этот худощавый головорез. — Лучше украдь потихоньку.
— Ну, украду.
— А что, Алексей, если бы тебя кто-нибудь обидел… Что бы ты…
— Да уж разговор короткий был бы…
— Убил бы? Задушил?
— Как щенёнка. Одной рукой.
Он цинично смеётся. У меня по спине ползёт холодок:
— А папа… Ну, если бы, скажем, папа отказал тебе от места?
— А что ж твой папа? Бриллиантовый, что ли? Туда ему и дорога.
После такого разговора я целый день бродил, как потерянный, нося в сердце безмерную жалость к обреченному отцу. О, Боже! Этот большой высокий человек всё время ходил по краю пропасти и даже не замечал всего ужаса своего положения. О, если бы суровый Алексей смягчился…
Повар Никодимов, изгрызанный жизнью старичок, был человек другого склада: он был скептик и пессемист.
— К чему всё это? — говаривал он, сидя на скамеечке у ворот.
— Что такое? — спрашивал собеседник.
— Да это… всё. — Что всё?
— Вот это: деревья, дома, собаки, пароходы? Собеседник бывал озадачен.
— А… как же?
— Да никак. Очень просто.
— Однако же…
— Чего там однако «однако же»! Глупо. Я, например, Никодимов. Да, может быть, я желаю быть Альфредом?! Что вы на это скажете?
— Не имеете права.
— Да? Мерси вас за вашу глупость. А они, значит, имеют право своё это ресторанное заведение назвать «Венецианский карнавал»? Почему? Что такое? Где карнавал? Почему венецианский? Бессмысленно. А почему, например, я в желе не могу соли насыпать? Что? Невкусно? А почему в суп — вкусно? Всё это не то, не то и не то.
В глазах его читалась скорбь.
Однажды мать подарила ему почти новые отцовские башмаки. Он взял их с благодарностью. Но, придя в свою комнату, поставил на стол подарок и застонал:
— Всё это не то, не то и не то!
Пахло от него жареным луком. Если Алексея я любил и гордился им, если к Никодиму был равнодушен, то поварёнка Мотьку ненавидел всем сердцем. Этот мальчишка оказывался всегда впереди меня, всегда на первом месте.
— А что, Мотька, — самодовольно сказал я однажды, — мне мама дала сегодня рюмку водки на зуб подержать — у меня зуб болел. Прямо огонь!
— Подумаешь — счастье! Я иногда так нарежусь водкой, как свинья. Пьёшь, пьёшь, чуть не лопнешь. Да и вообще, я веду нетрезвый образ жизни.
— Да? — равнодушно сказал я, скрывая бешеную зависть (где он подцепил такую красивую фразу?) — А я нынче пробовал со ступенек прыгать — уже с четвертой могу.
— Удивил! — дерзко захохотал он. — Да меня анадысь кухарка так сверху толкнула, что я все ступеньки пересчитал. Морду начисто стёр. Что кровищи вышло — страсть!
Положительно, этот ребенок был неуязвим.
— Мой отец, — говорил я, напряжённо шаркая ногой по полу, — поднимает одной рукой три пуда.
— Эге! Удивил! А у меня отца и вовсе нет.
— Как нет? А где же он?
— Нет, и не было. Одна мать есть. Что, взял?
— А чем же лучше, если отца нет? По-моему, хуже…
— Ах ты, кочерыжка! Тебя-то иногда отец за ухо дёрнет, а меня нако-ся! Никакой отец не дёрнет.
Этот поварёнок умел устраиваться в жизни. Никогда мне не случалось видеть человека, который бы жил с таким комфортом и так независимо, как этот поварёнок.
Однажды я признался ему, что не люблю его.
— Удивил! — захохотал он. — А я не только тебя не люблю, но плевать хотел и растереть.
Я молча ушёл и про себя решил: лет через тридцать, когда я вырасту, этот мальчишка вылетит из нашего дома.
В первый день на открытии ресторана было много народа: священник, дьякон, наши друзья и знакомые. Все ели, пили и, чокаясь, говорили:
— Ну… дай Бог. Как говорится.
— Спасибо, — повторял, кланяясь всем, растроганный отец. — Ей-Богу, спасибо.
Я сидел возле него, и знакомые спрашивали:
— Ну, как ты поживаешь? Прехорошенький мальчишка! Славный ребенок.
Они целовали меня и трепали по щеке.