— Ну, в мои годы каждый день — праздник, — сказал я.
И пока Альфред и Коуки нажимали ручки автомата, у меня сильно сперло в груди. Наверно, перебрал пива. Но я вовремя вспомнил Перечницу и поставил себе другой диагноз — скорбь о бренности всего сущего. Да, подумал я, не кончить мне стены. Может, успею с китом? Едва ли. Скорее всего, нет. Крыша обрушится и проломит мне череп. А может, постоит еще? Тогда случится что-то другое, чего я не жду. Но насчет кита — это точно.
Я знаю по опыту, что в большом жизнь развивается закономерно, а в малом полна неожиданностей. Почти всегда знаешь, когда тебе врежут. Но как и с какой стороны — не угадать. Ждешь, что дадут в ухо, а бьют по челюсти. Взять хотя бы Рэнкинов. Все знали, что после очередного краха они долго не протянут. И не ошиблись. Но конец наступил совершенно неожиданный. Потому что не Дженни ушла от Роберта, а Роберт от Дженни. Он вернулся к жене, у которой как раз завелись деньги. Ровно столько, чтобы хватило на новые модели и новые патенты. На новый, усовершенствованный регулятор. В итоге, не Роберт, а Дженни сунула голову в газовую духовку. По-моему, все дело в том, что у нее не было его возможностей. У него было новое управляющее устройство. У него всегда были новые устройства и регуляторы. А у нее был только Роберт, и, когда он ушел, у нее ничего не осталось и ничто ее не интересовало. Не всем же быть изобретателями. И слава Богу, что не всем.
— Ваше здоровье, мистер Джимсон.
— Ваше здоровье, Берт. Сто лет и прочее.
— Не нравится мне все это, — сказал кто-то. — По-моему, в Польше дела из рук вон.
— Да нет. Парень из моей газеты — а он собаку съел — говорит, война полна неожиданностей.
— Верно, — сказал я. — Мирное время тоже.
— Черт бы побрал войну, — сказал Берт.
— Какую? — спросил я.
— Разве вы не слышали про войну, мистер Джимсон? — осторожно спросил Набат.
— А как же, — сказал я. — Только мне казалось, что после мирной конференции{57} она вроде поутихла.
— Да, на время, — сказал Берт, — а вот сейчас все опять разыгралось наново, и теперь уж пойдет настоящая кутерьма.
— А с кем мы воюем? Все с кайзером Вилли?
— Нет, с кайзером Адольфом.
— Но с немцами?
— С нацистами, как теперь их называют, мистер Джимсон.
Кошка сунулась мордой ко мне в кружку, но тут же отпрянула и стала отряхивать усы.
— Занятная тварь, — сказал Берт. — Эй, киска! Выпей-ка за счет заведения.
Кошка отвернулась от него с достоинством, какого не встретишь среди представителей рода людского. Люди слишком стараются. И они так внимательны друг к другу. Так предупредительны. Заранее знают, что другой собирается предпринять, когда тот еще ничего не придумал.
— Кис-кис, — сказал Берт и, обмакнув пальцы в пиво, поднес их к кошкиной морде. — Киса. — И рассмеялся, потому что кошка чихать на него хотела. Она его унизила. Перед людьми. А Берт очень дорожил своим положением в обществе. Особенно в общественных заведениях. Типичный холостяк.
— Она не слышит, — сказал Альфред. — Глуха, как пень. Переболела чумкой.
— Значит, с нацистами, — сказал я. — Как же, знаю. Они против современного искусства.
— И губной помады, — сказала Меджи.
— И экзаменов, — сказал Набат. — Считают, что они ни к чему.
— Да ну? — сказал Джоркс. — Мне и самому эти экзамены вот где сидят.
— А что у них вместо? — спросила очкастая девчонка с зеленой краской на носу. С моего вечного моря.
— Характеристики, — сказал Набат.
— А это что за штука?
— То, что о тебе думает босс, — сказал Берт.
— Гитлер — босс. Это точно.
— Кис-кис, — позвал Берт. Но кошка выгнула спину и спрыгнула со стойки. Исчезла бесшумно. Какая спина! А конечности! Какие движения! Прыжок тигрицы!
— Эта кошка с характером, — сказал Альфред.
— Да, самостоятельная, видать, кошечка, — сказал я.
Берт отступился от кошки. Стукнул кружкой по стойке: надоело слушать глупости.
— А я вот что скажу: зачем они полезли воевать? Все равно им не победить. Где им осилить французскую пехоту и наш флот!
— Из-за современного искусства, — сказал я. — Гитлер никогда не мог переварить современного искусства. Противоречит его убеждениям. Сладенькие акварельки и прилизанные ландшафты — вот это ему по плечу. Что-нибудь топографическое.
— Верю тебе, человече, — сказал Берт в смысле наоборот.
— Все войны из-за современного искусства.
— Ладно, — сказал Оллиер. — Нацисты, говорят, действительно против современного искусства. Но насчет кайзера я не уверен.
— Кайзер его не выносил.
— Ладно, мистер Джимсон. А Крюгер?{58}
— Крюгер слышать о нем не мог. Крюгер стоял за Библию, то есть за самое что ни на есть старое искусство. На том был воспитан.
— Ладно. А Армада?
— Вот уж кто воевал против современного искусства и нового требника.
— Значит, — сказал Берт, — искусство за многое в ответе.
— А как же, — сказал я. Фу, до чего же это все плоско! Плоско, как пол, который весь исхожен до бугров и выбоин. — В этом-то и беда. Искусство будоражит. Каждое следующее поколение создает новое искусство. Просто чтобы иметь что-то свое. Если не новый джаз, так новую религию. А отцам это поперек горла. Еще бы, в их почтенном возрасте. Они пытаются уничтожить новое, и тогда начинается очередная война, черт бы ее побрал.
— Зачем же вы занимаетесь искусством?
— Ничего не могу с собой поделать, джентльмены. Это как вино. Эх, если б вовремя устоять! Да не вышло. Родился я малым ребенком, а рос, не набираясь ума-разума. Да, джентльмены, до двадцати пяти лет я даже не подозревал об опасности своего положения. И при этом был полностью предоставлен сам себе. — И я приложился к пустой кружке. У Коуки под носом. Говоря фигурально. С тех пор как я расплатился с ней, Коуки подобрела ко мне и иногда угощала пивом за хозяйский счет.
Но она даже не заметила, что я иссяк. Стояла, задумавшись, почесывая левым — светским — мизинцем левую щеку и хмурилась. Душой она была в буфетной, гадала, спит ли малыш, а может, изучала его черты, пытаясь узнать, есть ли у него шансы стать премьер-министром. Последнее время Коуки часто витала в облаках. Раньше она изводилась, что не вышла лицом, а теперь — от страха, что малыш будет в нее. Да, подумал я, теперь Коуки есть чем жить, и такая жизнь убьет ее со всей жестокостью, предназначенной для счастливых матерей. Через пять лет она станет старой каргой и до смертного дня будет носиться как угорелая. Она уже не думает о себе самой, бедняга. Чтобы сбросить с себя хоть эту ношу.
Я перевернул кружку вверх дном и лизнул край. Коуки забрала ее у меня и наполнила. Не глядя. Словно в полусне. Каждая морщинка у нее на лбу говорила: «Уж эти мне мужчины!»
— Благодарю вас, мисс, — сказал я. — Дай вам Бог здоровья и тра-та-та-та.
— Поостерегитесь с вашими тра-та-та-та, — сказала Коуки. — Здесь приличное заведение.
Но в ее голосе не было злости. Она прислушивалась к тому, что происходит в буфетной. Лоб ее прорезали по крайней мере еще две морщинки, по вертикали. Те, от которых стареет лицо. Но предостерегать ее было бы бессмысленно. Что ей до себя?
— Жена одного мэра — не помню где — говорит, что не подаст солдату и стакана воды.