предупредительности. Принес цветы и шоколад — и пару зеленых бархатных шлепанцев, настолько чудовищных, что от любви к нему мне захотелось расплакаться.
В перерывах между всем этим я медленно ковыляла по коридору взглянуть на свою дочку. А через несколько минут отправлялась обратно в палату, изумленная до глубины души, что Мей никуда не делась. Она в самом деле существует и она — наша!
Единственным облачком, омрачившим небосклон однажды перед сном, явилось воспоминание, что прошлый раз я была в больнице, когда делала аборт. Уставившись в черный потолок палаты, я помолилась обо всех: о Мей, о Дэнни, о мертвом ребенке, о себе, о моих родителях. Облегчения молитва не принесла, но сами слова звучали достаточно утешительно, и я сумела заснуть. Той ночью мне снились волшебники, в огромных руках которых появлялись и исчезали младенцы, как у Дэнни — монеты.
Снов о Рондуа больше не было, пока мы с Мей не вернулись домой. Тут-то все и началось, через несколько дней.
Началось. Да, все началось одним утром — из тех, когда кажется, что все встречные на улице пахнут хорошим одеколоном.
В Нью-Йорке октябрь — это месяц с норовом. Он может быть обходительным, как Фред Астер[23], или сердитым и неприветливым, как судебный исполнитель с повесткой. Первую неделю после больницы он был паинькой, но потом все изменилось. Час за часом я просиживала у окна в кресле-качалке, кормила Мей и наблюдала первые осенние ливни.
Дождь — не менее захватывающее зрелище, чем огонь. Оба они нарочиты и в то же время прихотливы — и в мгновение ока всецело поглощают ваше внимание.
Когда Дэнни уходил на работу, я подкатывала Мей к окну гостиной, усаживалась в кресле-качалке, укрывала нас белым одеялом и готовилась к созерцательному приему дневной дозы дождя. Мей заглатывала свой завтрак, а я смотрела, как светлеют по мере наступления дня серебристо-синие мокрые стекла. Ливень хлестал нещадно, однако мне это нравилось, я чувствовала себя под его защитой.
Однажды утром облака разошлись и проглянуло солнце, как большой яичный желток. Оно решило ненадолго остаться с нами. К тому времени я настолько привыкла сидеть и смотреть в окно, что от неожиданного ярко-желтого блеска так и подскочила — словно кто-то хлопнул в ладоши у меня над ухом.
Я сразу засуетилась, готовя нас к выходу, и в мгновение ока мы оказались на мокро блестевшей улице. Мей была наряжена в костюмчик персикового цвета, и перемена обстановки, судя по всему, ей очень даже нравилась.
— Здрасьте, миссис Джеймс. Правда, странная погода?
Алвин Вильямc вышел из дома сразу за мной и начал говорить, прежде чем я успела обернуться. Голос его звучал достаточно дружелюбно, но, когда я повернулась, лицо его ничего не выражало. Можно было подумать, он смотрит не на меня, а на дверь.
— Привет, Алвин. А где Лупи?
— Иногда он такой зануда. Мне просто захотелось выйти, на облака глянуть. Ничего себе цвета! Можно подумать, у них там кулачный бой или типа того, правда?
Образ мне понравился, и я улыбнулась Ал вину, даже не посмотрев на небо. Я понимала, о чем он говорит, но этот образ как-то плохо увязывался с Алвином Вильямсом, с его вечно грязными очками и прической, как у Бадди Холли[24].
— А у нас сегодня исторический день. Для Мей Джеймс это первая в жизни прогулка.
— Правда? — улыбнулся он, заглядывая в коляску. — Ну, поздравляю. Надо бы вам и мистеру Джеймсу это отметить, с шампанским.
Мы поболтали еще несколько минут, но потом он вроде занервничал и сказал, что ему пора. Меня это устраивало, потому что я хотела уже двигаться.
— Итак, Мей, добро пожаловать на Девяностую стрит! Вот универсам, где я покупаю для нас продукты. А вон там книжный магазин, который нравится твоему папе…
Я устроила для нее краткую экскурсию по микрорайону, и, кроме Алвина, абсолютно все пахли хорошим одеколоном.
Долгие хождения еще причиняли мне боль, поэтому через пятнадцать минут я остановилась перед кафе-мороженым «У Маринуччи» — излюбленным водопоем семейства Джеймс. Зайдя внутрь, я заказала кофе, а заодно проверила, укутана ли Мей как надо.
Незнакомая официантка принесла мне кофе и даже не покосилась на ребенка. — Вот идиотка.
Взяв чашку, я скорчила рожу удаляющейся спине официантки. Чашка оказалась не горячей, а кофе, когда я отхлебнула, — едва теплым.
Громко звякнув, я отставила чашку на блюдце и повернулась к окну. Терпеть не могу теплый кофе. Кофе должен быть горячим, почти кипяток, едва ли не обжигать язык. Официантка читала у прилавка журнал, и я уже хотела подозвать ее, чтобы пожаловаться, но тут обратила внимание на чашку. Над той вился парок, и я почуяла аромат свежемолотого кофе.
Как это? На всякий случай я потрогала чашку. Действительно горячая. Гормоны? Наверняка гормоны, должно же быть какое-то физиологическое объяснение, организм никак не может перестроиться после родов, после всего стресса. Или же у меня настолько поехала крыша от сидения дома и от серо-синего дождя, что некоторые вещи перестали восприниматься вообще или воспринимаются как-то не так — например, тепло, время и память.
Пожав плечами, я взяла чашку и подула на кофе, остужая. Он был таким горячим, что я едва могла удержать палец, просунутый в керамическую ручку. Дэнни, послушай, со мной сегодня такое приключилось… Я мотнула головой, понимая, что ничего ему не скажу, слишком глупо буду выглядеть.
Так что я допила кофе, расплатилась и вышла. Проходя мимо того же окна с другой стороны, я бросила взгляд на свой столик, но чашки уже не было. Однако.
По мере нашего приближения шум Забытых Машин становился отлаженным, размеренным, оглушительным. Я начала различать отдельные детали: поршни и клапаны, вихрящиеся в ослепительной буре меди, хрома и плотного сжатия. Машины ничего больше не производили, но продолжали функционировать. Занятая ими земля являлась их собственностью, и посторонним проход был воспрещен.
До первой Машины оставалось несколько сотен футов, когда она неожиданно замедлила ход, словно старый паровоз, приближающийся к станции. На ее боку блестела красная с золотом табличка, гласившая: «Лизль-зайлер. Прага». Поршни и клапаны снизили темп едва ли не вдвое, хотя лязг и шипение стали громче. Я была уверена, что Машина как-то оигущает наше присутствие. Остальные Машины пугающе быстро подхватили ее темп, ее интонацию. Словно по команде, они замедлились до того же ритма, хотя были совершенно разными.
Я почувствовала, как дрожит подо мной волчица, и поняла, что говорить надо мне.
— Пропустите нас. Вы знаете, кто мы. Мы вам не враги. Нам нужно пересечь равнину, а потом горы.
Поршни Машин с издевательской точностью воспроизвели ритм моих заключительных слов. Я умолкла, и работа продолжилась в прежнем темпе.
— Не трогайте нас. Так-так-так.
Вместе взятые, они звучали как самая большая в мире пишущая машинка. Я перевела взгляд на Мар-Цио, но не смогла прочесть никакой подсказки на его округлой верблюжьей морде.
— Пожалуйста, просто остановитесь. Ненадолго.
Так-так-так.
Шло время. Если молчать, темп Машин оставался прежним, и лишь в сухом воздухе свирепо свистел выпускаемый клапанами пар.
— Каллен, им нужно слово.
Я в ужасе обернулась к мистеру Трейси — ведь он осмелился сказать об этом прямо здесь, перед Машинами! Но когда он умолк, те не стали клацать.
Пепси крепко обхватил переднюю лапу волчицы, на лице его отражался испуг. Он посмотрел на меня снизу вверх, как будто я знала, что делать дальше.
— Но зачем, мистер Трейси?