— Затем, что это единственное доказательство, кто вы. Слово доказывает, зачем вы здесь.
— Но разве оно не понадобится нам позже? Машины ускорили темп, оскорбленные моей нерешительностью.
— Нет, сейчас. Ну же!
Голос мистера Трейси звучал негромко, но твердо. У меня не оставалось выбора.
— Кукунарис! Машины остановились.
Через час со мной поравнялась волчица, и Пепси наконец нарушил молчание, установившееся после того, как мы торопливо и тревожно миновали Равнину Машин.
— Мам, а что это значит? Что такое «кукарри»? Я перевела взгляд на мистера Трейси — он был в нескольких футах впереди, но, услышав вопрос, обернулся и кивнул. И тогда я преподала своему сыну первый урок волшебства:
— Кукунарис, Пепси. Это «сосновые шишки» по-гречески.
Доктора звали Роттенштайнер, а на стенах кабинета бы
Я уселась на стул напротив его стола и рассказала о своих снах от начала до конца. Я нервничала, ведь исповедовалась уже второй раз за год — сперва по одну сторону океана, потом по другую, — но последний сон меня испугал. Я хотела избавиться от Рондуа или по крайней мере найти какой-нибудь приемлемый угол зрения.
Когда я закончила, доктор сложил пальцы домиком и пожал плечами:
— Честно говоря, миссис Джеймс, никакой патологии я не вижу. Мне с таким сталкиваться не приходилось, но это известный феномен. Насколько я могу судить, ваш итальянский доктор был совершенно прав. Сны не подчиняются нашему диктату. Они гуляют сами по себе… Повторяющиеся сны или сны с продолжением обычно случаются после какого-нибудь травматического опыта — серьезной аварии или смерти кого-нибудь из близких, — когда нервная система не может оправиться от шока. Однако ваша жизнь складывается вполне счастливо, бесконфликтно, значит, Рондуа снится вам потому, что вам это пусть бессознательно, но нравится. Не более. Скажу вам как на духу: ума не приложу, почему сон продолжается так долго и откуда такое четкое деление на эпизоды. Но как доктора меня это не тревожит. Самый очевидный момент — это включение в ваши сны фрагментов яви, лучший пример которому — те же греческие сосновые шишки. Почему именно они? Понятия не имею. Ваше подсознание решило задействовать именно этот фрагмент; ну, приглянулся он чем-то. Слово действительно странное, но в этом плане наш мозг работает совершенно непредсказуемо. Нечего и пытаться понять его или как-то обуздать, все равно он поступит по-своему.
— Значит, мне не о чем беспокоиться?
— Разумеется, вы можете приходить ко мне раз в неделю и рассказывать о своей жизни, о событиях, происходящих в ней. Но с моей стороны это был бы обман. Насколько я могу судить по вашему рассказу, с вами все в порядке. Вы с мужем живете душа в душу, любите своего ребенка… словом, все протекает очень и очень гладко. Однако если вы вдруг увидите во сне что-нибудь плохое, тогда милости прошу снова ко мне, обсудим. Только я в этом сомневаюсь. На вашем месте я бы предоставил Рондуа свободу действий. Если вам этот сон действительно не нравится, то чем меньше вы сопротивляетесь, тем больше вероятность, что все пройдет.
В психиатрии и психологии я была еще необстрелянным воробьем, а поэтому, услышав одно и то же суждение от двух докторов подряд, постаралась задвинуть тревоги типа «не схожу ли я с ума» куда подальше — забот у меня и без того хватало.
Дэнни ничего не знал о моем визите к Роттенштай-неру, как и о том, что сны продолжаются. Но через несколько недель после того, как я вернулась из больницы, он спросил, как поживают ясмуда и компания.
Я вручила ему мокрую Мей и уставилась в окно. Дэнни принял дочку, но глаз от меня не отвел, ожидая моего ответа. Он беспокоился за меня, и, как всегда в таких случаях, мне захотелось крепко его обнять. Я сказала ему, что мне до сих пор снится Рондуа, но ничего похожего на то, что было раньше. Он спросил, не тревожит ли меня это.
Меня? По-моему, когда все началось, волновался больше кое-кто другой.
— Да, волновался. Просто… ты прямо светилась, когда рассказывала. Мне даже нравилось слушать, как там и что дальше: волчица Фелина, мистер Трейси — этот пес в шляпе…
— Ты их помнишь?
— Как я мог забыть?
Пришла настоящая зима; дни стали холодными, льдистыми, оцепеневшими.
Быть матерью оказалось гораздо труднее и монотоннее, чем я это себе представляла. Я, конечно, понимала, что придется вкалывать без сна и продыху, но рассчитывала на чувство глубокого морального удовлетворения и счастливую улыбку моего ребенка. Однако дел находилось столько, и все время одно и то же, все время одно и то же… В общем, удовлетворение было не более чем мимолетным. Стоило только отвернуться или на секундочку закрыть глаза, как снова приходилось мыть рожки, менять пеленки, не говоря уж о груде белья, загруженной в машину час назад. Мей была золото, а не ребенок и требовала внимания только по делу, но дел этих было столько, что временами у меня просто опускались руки, я вот-вот готова была сорваться.
Вдобавок к вечеру, когда Дэнни возвращался с работы, я всегда старалась навести дома шик-блеск. Мне было очень важно, чтобы он не застал такого же бардака, как у некоторых наших друзей, тоже с маленькими детьми. При одной мысли о разбросанных повсюду игрушках, измазанных шоколадом физиономиях, тошнотворном запахе давно не купанного ребенка мне становилось дурно.
Наверно, в глубине души я хотела, чтобы Дэнни думал обо мне как о «Чудо-женщине»[25] во всех возможных смыслах. Привлекательная, умная, очень сексуальная — но, главное, способная выдержать нагрузку. Все мы хотим, чтобы нас любили не только за то, какие мы есть, но и за то, какими хотели бы представляться со стороны.
По выходным было легче, так как Дэнни был дома и мог помочь со стиркой и покупками. Иногда мы оставляли Мей на приходящую няню, а сами выбирались в кино или пообедать в ресторан. Это очень помогало, но что самое приятное, после такого перерыва мы возвращались домой с новыми силами и успев соскучиться по ребенку.
Постоянно шел снег. Почти каждый день на улице было слишком холодно, чтобы гулять с Мей, а дома — чересчур жарко. Однажды в середине особо мрачного дня, сидя с Мей на коленях, я вдруг ощутила, что если срочно не найду чем заняться, то стены слопают меня без остатка. Я довольно давно не видела во сне Рондуа, о чем жалела — так бы хоть было чем занять мысли по ходу бесконечных кормлений. В качестве упражнения я попыталась припомнить подробности того, что видела и испытала: таинственные сочетания красок, янтарные отсветы на склонах рондуанских гор на рассвете и закате.
Повседневные детали — и те обычно вспоминаются с превеликим трудом. Что уж говорить о снах, которые видела несколько дней, а то и месяцев назад.
Когда Мей наелась и задремала, я положила ее в кроватку. Порывшись в ящике стола, откопала дневник, который завела, когда сны только начинались. Я не прикасалась к нему с Европы и теперь спешила поскорее запечатлеть на бумаге новейшее развитие событий, пока те совсем не изгладились из памяти. Чем больше я писала, тем больше вспоминала: цвет верблюжьих глаз шорох песка под кожистыми подушечками лап фелины.
Мой мозг, впавший с рождения Мей в состояние, близкое к оцепенению, наконец встряхнулся, и возбуждение раскатывалось волнами до самых дальних закоулков. Это можно было сравнить с побудкой в казарме: сперва вскакивает кто-нибудь один, потом другой, и вскоре шум и гомон доносятся со всех сторон, шуршат одеяла, ударяют об пол пятки.
Я с ходу заполнила несколько страниц, не заботясь ни о хронологии, ни о логике событий. Это был дневник, а дневник — это разговор с самим собой. Я-то понимала, что хотела сказать, — какая лично мне разница, что в записях сам черт ногу сломит?
Часы не так чтобы «летели незаметно», но я провела за этим занятием всю вторую половину дня и устала, как не уставала давно, — той усталостью, что наступает по окончании трудной работы, которая много для тебя значит.