Бухарест, или когда в аэропорту я обнял свою жену. И, главное, на другую ночь, когда, любя ее, я припоминал ночь предыдущую и еле удерживался от слез. Я чуть было не рассказал ей все, что (не) случилось, но вовремя вспомнил — хотя случай был несколько другой — рассказ Кортасара, где одна пара (любовники, мужчина и женщина) воплощают свою давнюю фантазию: едут на море и, сговорившись, проводят одну ночь врозь, с незнакомыми партнерами. И на другой день, и позже они избегают разговоров о той ночи, но на самом деле помнят о ней всегда, и их связь рушится…
Они выбрали мой последний вечер у них — может быть, долго все обсуждали и подготовляли в предыдущие ночи, в темноте, лаская друг друга и фантазируя. А может, они вообще делали такое часто, может, очень многие там делали такое часто. В тот вечер мы выпили столько граппы, что я даже не понял, что они не зажгли, как обычно, лампу, низко нависающую над столом. И не подумал ничего такого, когда, уже еле различая лица друг друга, мы взяли стаканы и перешли в спальню, которую раньше я видел только через приоткрытую дверь: угол кровати с разворошенными простынями в сине-желтую полоску. Но мы не переставали спорить то о Рене, то о Брассансе, то о Бернаре Бюффе, и только когда она (еле удерживаюсь, чтобы не назвать ее по имени), еще говоря о не помню каком балетмейстере, распахнула на себе блузку, выставив напоказ ареолы сосков, я сообразил, что происходит. Алжирец обернулся ко мне, осклабясь, и спросил, не хочу ли я, чтобы мы вместе занялись его женщиной. Вероятно, ответ он считал само собой разумеющимся, потому что не стал ждать, а, совсем сняв с нее блузу, уложил на постель и растянулся рядом, просунув ладонь ей под мини-юбку. Разомлевшая, какой я ее никогда не видел, эта блондинка отлепилась от губ любовника, только чтобы взглянуть мне в глаза и сказать по-румынски: «Сюда… не будь дураком…»
Я сидел на маленьком кожаном креслице у их кровати со стаканом в руках — потом поставил его на пол, — и мне не верилось, что это происходит со мной в реальности (в реальности Парижа, правда, но все же не во сне и не в воображении) — что я внедрен в эту историю и вижу, как он оголяет свое темнокожее тело, как она, будто картинка из журнала, остается в одних черных чулках в сеточку, а главное, не верилось, что мне довольно захотеть, и я стану участником прелюдии к этой дразнящей, чудной ночи секса. Что мне было делать? Я не мог продумывать последствия, потому что меня затрясло от возбуждения. Вероятно, все пошло бы само собой, если бы я расстегнул хотя бы одну пуговицу на рубашке, если бы сделал хоть малейшее движение к ним. Но не мне было решать. За меня решила та самая объемная сущность, кроющаяся позади моей личности, о которой я говорил, та самая, что в моих эротических снах последнего года, с тех пор как я женился, мешала мне (да, даже во сне!) изменять жене. Когда я заключал в объятья сказочно желанную, теплую женщину из сна с гривой длинных медно-рыжих волос и откровенно разглядывал ее, готовясь к страстным жестам любви, вечно что-нибудь случалось: распахивалась дверь и входило множество людей, у меня ехала крыша, или просто-напросто посмотрев хорошенько ей между ног, я замечал, что там гладко, как у куклы, или, еще того хуже, что это — мужчина. С тех пор как я стал любить жену, я в буквальном смысле не мог ей изменить — часто к своему собственному отчаянию — даже во сне…
Принять участие я не мог. Но я сидел там, в янтарном свете лампы, прикрытой какой-то шелковой майкой, час за часом, с жадностью глядя на все, что творится в этой постели, не зная, кого мне благодарить за странный, темный дар, который был мне преподнесен. Я смотрел, как она нарочно ищет самые угодливые позы, я видел, как она молит меня приблизиться к ее губам, набухшим от желания. Я видел следы пальцев, расцветающие алым цветом на ее золотистой коже. Я видел горошину пота, сползающую в улиткообразную впадину ее пупка. Я слышал румынские слова, резкие и непристойные, которые она выкрикивала, когда больше не могла не кричать. Я видел, как она перевернулась на бок, все еще пронзенная, но уже утопая в постели, как пятно воды, когда оно испаряется с раскаленного асфальта… Я, наконец, увидел, как она с усилием встала и пошла в ванную, прикрывая ладонью влажное межножие…
Когда она вернулась, меня там уже не было.
Наутро, когда я вышел к столу, она пила кофе точно так же, как во все шесть дней моих коротких парижских каникул. То же зрелище спешащих людей за окном, та же газета с ворохом уже просмотренных страниц на полу, тот же круассан. Они тоже делали усилие, чтобы казаться нормальными, или им было плевать? С ней я расстался по-дружески, с поцелуями в щечку на пороге (хотя и с мыслью, что так интимно узнать женщину мне доводилось в жизни считаные разы), а он отвез меня на своем фиате «розовая Барби» в Орли. Там мы пожали руки и похлопали друг друга по плечу. Бла-бла-бла. Когда приеду в Париж, жить можно опять у них. Au revoir. Au revoir.
Это такие дела, говорю я себе. Либо они случаются, либо нет. И это зависит не от тебя, а от… Бог его знает, скажем… от обстоятельств… Я никогда не узнаю, какова была бы та ночь, если бы я выпил больше, если бы меньше любил жену или, кто знает, если бы не был, за несколько часов до того, парализован магией магриттовской картины, где солнце перетекает с осколка на осколок, ранясь об их острия…
Со спины уши
История, которую я сейчас расскажу, зарыта глубоко во времени. Мне было тогда двадцать шесть лет, и я искренне считал, что не сделал в жизни ничего плохого. Гораздо печальнее то, что я оставался при этом дурацком убеждении еще лет десять — так трудно наступала моя зрелость, с таким трудом я начинал мало- мальски разбираться, что к чему вокруг меня и со мной. Сейчас, когда прошло еще десять лет, я знаю, что моя жизнь была длинной чередой жестокостей, небрежностей, непониманий, злобы ради злобы и глупости ради глупости, как, может быть, жизнь большинства из нас. Сегодня я знаю, что зрелость и цельность означают не что иное, как понимание, что ты сволочь, фундаментально и запредельно. Уже несколько лет я не сплю ночами и днем не могу сосредоточиться на делах, потому что память постоянно встряхивают живые образы из прошлого, самые тягостные, самые позорные, самые гнетущие мои поступки. Иные из них настолько невыносимы, что я невольно жмурюсь и отгоняю их рукой, чтобы не дать душе разбиться вдребезги. Нет, я никого не убил, я не насиловал и не крал, я никого не загнал в тюрьму, но это не значит, что я не причинял другим, близким по большей части людям, страдания через край. Не прощу себе никогда холодность и бесчувственность, какие я выказывал маме все свое детство и отрочество, ее слезы, когда она покупала мне на день рождения какую-нибудь блузу или рубашку, на свой вкус, а я, вместо того чтобы поблагодарить, говорил, что они мне не нравятся и я их ни за что не надену. Никогда не забуду, с каким садизмом я высмеивал свою сестру, когда мы были детьми, с каким деспотизмом вел себя с домашними животными. Это — если оставаться в зоне фактов, которые еще как-то выдерживают публичное признание, потому что есть и такие, в которых я не могу признаться даже себе самому.
У меня была кошечка, на редкость нежное существо (воспоминание о ней мучает меня, может быть, больше всего). Я и теперь вижу ее перед глазами: белая грудка, переливчато-серые полосы на спинке, мордочка внимательная и серьезная. Мы подобрали ее на улице, когда ей было всего несколько недель. Она выросла у нас в доме. Если входная дверь была открыта, она не осмеливалась даже выглянуть наружу. Ей было месяцев пять, когда она, сейчас уже хорошенько не помню, то ли сгрызла мне угол книги, то ли что-то такое еще, от чего я пришел в безумную ярость. Я взял ее и, прямо в тапочках, вышел с ней на лестницу. Я вызвал лифт. Когда я вошел с моей кошкой в лифт, она душераздирающе закричала, как испуганный ребенок. Но это не поколебало моей решимости. Я зашел с ней за дом и спустил с рук на землю. Она прижалась к моим ногам. Я затопал ногами, чтобы отогнать ее, и только тогда, с отчаянным мяуканьем, она забралась под чью-то «Дакию». Я вернулся домой, взволнованный, но не сменивший гнев на милость. Я прекрасно понимал, что она, домашняя кошечка, не имеет никаких шансов уцелеть на улице и что на самом деле я как бы собственноручно ее убиваю. Но у моего разума тогда еще не открылись глаза. Сегодня я знаю, что одного такого поступка с лихвой хватит, чтобы запятнать человека на всю жизнь. Эта кошечка, которую я после искал целыми неделями, но так и не нашел, окровавленным гвоздем вбита мне прямо в мозг. И если бы дело ограничивалось только этой кошкой!
Так вот, в двадцать шесть лет я работал учителем в средней школе в конце Колентины. Я ездил туда каждый день двадцать первым трамваем. Сойдя, я оказывался среди гнетущего пейзажа: одинокая водонапорная башня, трамвайное кольцо, трубосварочный завод. Только миновав авторемонт, я доходил до облезлого здания школы, выкрашенного в грязно-желтый цвет. Внутри у меня была такая же дрянь. Я