– Родилку Артем ищет, – со смехом заметил какой-то больной.
Рыжебородый Лесун прошел по мостику, поднялся на крыльцо и тут грохнулся прямо под ноги Фомке- полицаю, который вечно торчит возле аптеки.
– Перебрал, дед? – с уважением и завистью спросил Фомка.
Стонущего Артема втащили в аптеку, подняли на широкую скамью.
– Докторка, помру сейчас, кишки завязались, переворот сделался.
– Будьте добры, кликните доктора Грабовского, – попросила мама Фомку. Тот хмыкнул и ушел не к медпункту, а в сторону комендатуры.
Не переставая вопить, Лесун шептал:
– Ой, о-ой… Забыл, как его, черта… Батюшки мои!.. У командира воспаление легких… Смертонька моя пришла!
– Сульфидин, – поняла мама.
– Во, во… воечки, воечки!
А Пуговицын наглел. Ввалился однажды ночью. Лицо кирпично-красное, полы кожанки белые, обмерзшие. Просунулся в зал и остановился, пьяно раскачиваясь. Увидел себя с винтовкой в большом зеркале – это натолкнуло на какую-то мысль. Стащил с плеча десятизарядку, хватается за затвор.
– Десять бандитов – тах, тах и – кон дела.
С женским страхом мать смотрит, как пьяный возится с оружием.
– Оставьте в покое вашу винтовку, господин Пуговицын.
– А, докторка… мадам Корзун…
Улыбнуться не удалось: затвердевшее от мороза и водки лицо лишь перекосилось в гримасу. Брякнулся на стул, не удержался и с грохотом опрокинулся вместе со стулом на пол. Стволом винтовки достал зеркало, зазвенев, оно ослепло нижней половиной. Раскорячась, Пуговицын поднялся с пола, окинул хозяев злым взглядом.
– Ага, так, не нравлюсь… не тот гость в доме доктора…
– Почему же? – спокойно возразила мать. – Только по-человечески надо.
Принесена была из кладовой капуста и самогон в четвертушке. Пуговицын все подсчитывал, сколько партизан он может убить из своей десятизарядки или гранатой. Стащил шлем. Бритая голова бледная, голубоватая, а лицо грязно-красное, будто наклеенное.
– Бог с ними, с партизанами, – сказала мать. – Закусите лучше.
– А вы, мадам докторка?
– Со старшим моим выпейте, как мужчины.
– А у доктора видная жена, ви-идная, это все знают. Мне надо поговорить с вашей мамашей. Идите отсюда. Сказано!..
Алексей поднялся с дивана, Толя вдруг увидел, что глаза у него начали стекленеть, как бывало у отца, когда он вот-вот перестанет владеть собой…
Мама схватила Алексея за руку, оттолкнула, а Пуговицыну сказала:
– Что за ерунда! Никуда они не уйдут.
– А я сказал…
– Хватит! Завтра я иду в комендатуру.
Пуговицын тяжело поднялся, по-волчьи узко посаженные круглые глаза его, кажется, совсем сошлись на переносице.
– По-ойдешь! Как миленькую поведут. Хорошо – так хорошо, а нет – попомните Пуговицына.
Не переставая угрожать, полицай вывалился за дверь, в темноту, откуда и появился.
– Уйдите от света, еще выстрелит! – забеспокоилась мама.
– Ну и пускай, – упрямо отозвался Алексей.
Толя задул коптилку.
– Опрокиньте вазоны, стол. Ну, что вы, не понимаете? Что-то предпринимать надо, погубит он нас.
Но когда Толя с удовольствием опрокинул тяжелый фикус вместе с табуретом, мать не выдержала:
– Осторожно ты!
Утром она, осмотрев комнату, в которой будто лошади на постое были, отправилась к Шумахеру. Но дома его не застала. Надо опередить Пуговицына, придется идти в комендатуру. Забежала домой, чтобы твердо знать, что дети ушли на работу Отправила вслед им Нину с наказом не возвращаться до завтра.
Подходила к часовому, который прогуливался около колючей проволоки, и еще не знала, повернет ли в комендатуру или сделает вид, что ей нужно прямо. Часовой остановился и от нечего делать поджидает ее. Она подошла к нему, попыталась объяснить, что ей – к Шумахеру. А переводчик как раз на крыльцо вышел, крикнул, чтобы ее пропустили. Женщина заговорила еще издали:
– Я к вам. Не могу больше. Пойдите посмотрите, что Пуговицын натворил. Приходит, грозит, требует бог знает что, перевернул все…
– Не надо, Анна Михайловна, я сделаю, что смогу. Идемте.
Шумахер пошел впереди. Знакомые больничные коридоры пугают.
– Сюда, – сказал Шумахер, как бы уводя женщину от того, что лежит у стены.
А там лежит человек в пятнистом белье. Голова неестественно завернута, со щеки что-то свисает, повертывается, как на ниточке. Глаз, выдавленный человеческий глаз! Шумахер, трусливо подняв плечи, прошмыгнул мимо. Анна Михайловна впервые подумала о нем с холодной неприязнью. Ей сделалось еще страшнее, точно Шумахер уже предал ее. А она, идя сюда, очень рассчитывала на него…
– Обождите, – уже как-то отчужденно сказал Шумахер и пропал за дверью, которая когда-то вела в приемную ее мужа (заметно даже, где табличка висела). Анна Михайловна осталась лицом к лицу с солдатом, который будто придавил ее к стене тяжелым взглядом. Женщина уже не знала, что она скажет, как скажет, когда войдет к коменданту. Она понимала только одно: не следовало приходить сюда, она совершила что-то непоправимое. Большой, как луковица, глаз человека, лежащего у стенки, все качался на ниточке-нерве и страшно смеялся над всеми чувствами, словами, которыми она собиралась убедить и победить немца-коменданта. Солдат вдруг показал на замученного и удовлетворенно сказал:
– Партизан.
Открылась дверь, выглянул Шумахер.
– Заходите.
Комендант сидел за столом, боком к двери. Напротив – человек в черном мундире. Он настолько мал, что локоть его, опирающийся о стол, почти на уровне плеча. Его глаза первыми встретили взгляд вошедшей и как бы сказали: «Для меня все тут понятно, и я знаю, что с тобой делать, но любопытно, что здесь произойдет, любопытно…» Человечек посмотрел на коменданта выжидающе и с откровенной иронией.
Комендант повернулся к двери. Лицо женщины показалось ему знакомым. Требовательно взглянул на переводчика.
– Говорите, – тихо сказал Шумахер.
– Я пришла предупредить… сказать, – глядя в узкое лицо коменданта, начала женщина. – Или арестуйте меня, или дайте нам жить, или мы… или я должна буду уйти в лес.
Слезы загнанного человека, которому все уже безразлично и ничего не страшно, заблестели на глазах говорившей. Женщина пришла обмануть врага, но когда она говорила о том, что ее мучило, что пугало, она говорила с искренней болью и страданием.
Шумахер перевел и что-то от себя добавил, видимо о ночном погроме, учиненном Пуговицыным. Наступило молчание, Анне Михайловне оно казалось тяжелой дверью, медленно и навсегда закрывающейся у нее за спиной.
Теперь уже и комендант смотрел на женщину с откровенным любопытством, а маленький немец так и впился в нее хищным взглядом.
Анне Михайловне было страшно, слезы текли сами, но она знала, что страх надо скрыть, а слезы – пусть. Она плакала искренне, но одновременно понимала, что плач ее и
Комендант что-то сказал.
– Он что, приставал? – спросил Шумахер и добавил: – Пан комендант интересовался, вы ли это были на