исключением двух-трех людей. Это заметно, не думай. Ну начать хотя бы с того, как ты одет. Я ведь пыталась заняться этим, но ничего не вышло. Ты никогда не бываешь элегантным, про тебя никак не скажешь: «Элегантный мужчина». А между тем и фигура у тебя хорошая, и костюмы я тебе сама выбираю. Но тут уж ничего не поделаешь, всегда в какой-нибудь детали прокол. Все дело в том, я думаю, что тебе на это плевать. Но ведь именно это и значит быть неприспособленным. Человек, который хочет чего-то добиться в наши дни, в нашем мире, не может не обращать внимания на то, как он одет, какое он производит впечатление. И во всем остальном то же самое. Ты какой-то не от мира сего, словно с луны свалился, я даже не понимаю, как ты справляешься с работой на службе. К счастью еще, ты добросовестен и точен – это тебя, наверно, и спасает… В обществе ты всегда говоришь невпопад, словно не слушаешь, о чем идет речь, ты как бы отсутствуешь, думаешь о чем-то своем… Вот когда ты на кого-нибудь нападаешь, дело другое, тут уж ты в полном блеске. Издеваться ты умеешь. Тогда ты возвращаешься на землю и находишь обидные слова… Или другой пример – твои отношения с сестрой. Когда вы бываете вместе, ты ведешь себя так, будто вы однолетки, вы гогочете, словно дураки какие-то, и никак не можете остановиться. Вас любая чушь смешит. Ваше чувство юмора мне просто недоступно. Если это вообще юмор, что еще надо доказать. Ну и так далее. Вот все это я и называю быть неприспособленным. Жить с таким человеком, как ты, очень трудно. Ты слишком многое презираешь. На все смотришь свысока.
– Это неверно, Вероника. Я никого не презираю. Просто мне несимпатичны люди, которые ведут себя неестественно, все время что-то изображают, как твои…
– А-а, мои родители? – восклицает она с новой вспышкой гнева. – Ты вволю поиздевался над моим отцом и его познаниями в живописи. Я никогда тебе не прощу, как ты его разыграл в первый же вечер после нашего возвращения из Венеции, придумав эту идиотскую историю с вымышленным итальянским художником.
– Ну, это не такой уж криминал.
– Свое мнение о моем брате ты от меня тоже не утаил: оно оказалось не блестящим. Если послушать тебя, то он корыстный, вульгарный тип… Ты бьешь наотмашь, и бьешь жестоко.
– Знаешь, тебе тоже случалось…
Звонок в дверь. Они застывают, выжидая несколько секунд.
– Пойду открою, – говорит Вероника и встает.
– Не надо. Мы сейчас не в состоянии принимать гостей.
– Тем хуже для нас.
Она идет в переднюю, открывает дверь. Раздается зычный голос.
– Добрый вечер, Вероникочка. Я оказалась в вашем районе, ходила навещать больную знакомую. Вот я и подумала, раз я уже здесь, надо заскочить к вам, хотя уже поздно. Надеюсь, я вам не помешаю? Я только на минутку.
И мадемуазель Феррюс, разодетая, в горжетке из рыжей лисы, входит в гостиную. Жиль встает и подставляет тетке лоб для поцелуя.
– У вас здесь как в курилке. Что за воздух! Добрый вечер, племяш. Я ходила проведать бедную Женевьеву Микулэ, это настоящая пытка. Ну, как поживаешь? Что-то ты плохо выглядишь.
Она плюхается в кресло, из которого только что встал Жиль. Вероника с поджатыми губами стоит поодаль и глядит на них недобрым взглядом.
– Дети мои, я умираю от усталости, – говорит мадемуазель Феррюс простодушно. – У вас такая крутая лестница! А после того, как я час просидела у изголовья этой несчастной, у меня вообще нет никаких сил. Ты помнишь Женевьеву Микулэ?
– Нет. Кто это?
– Да не может быть, ты ее знаешь! Когда-то ходила к нам шить. Конечно, ты был еще маленький, но ты не мог забыть. Это моя давняя подруга, еще по пансиону, но потом она обнищала (мадемуазель Феррюс говорит это таким тоном, как если бы сказала: «вышла замуж за чиновника министерства общественных работ» либо «постриглась в монахини»). Она из очень хорошей семьи, ее отец был полковником, представляешь. Потом случилась какая-то неприятная история, им пришлось все продать с молотка. По- моему, за всем этим стояла какая-то содержанка, брат полковника был известным гулякой. Они все потеряли; бедняжка Женевьева не смогла совладать с жизнью… Она ходила к нам шить. Мы давали ей работу из милосердия, потому что толку от нее было мало… Это такая копуха! Можно было пять раз умереть, пока она что-нибудь доделает до конца… В общем, все это очень печально.
– Она больна? Что с ней?
– Конечно, самое плохое, – говорит мадемуазель Феррюс, сощурившись, и взгляд ее становится острым, как буравчик. – Самое-самое плохое. У нее уже появились пролежни, теперь под кроватью ей поставили какой-то механизм, чтобы кровать все время тряслась. Мне там просто дурно стало. Эта тряска, запах лекарств…
– Может быть, выпьешь рюмочку коньяку или ликера?
– В принципе мне следует отказаться, но если у вас есть что-нибудь слабенькое вроде анисового ликера, я бы выпила глоточек. Как себя чувствует малышка? – говорит она без перехода. – Можно на нее взглянуть?
– Нет, она спит, – отвечает Вероника деревянным голосом.
Жиль тем временем приносит бутылку и рюмки.
– Ангелуша наша. Я ее почти никогда не вижу. Я вам тысячу раз предлагала гулять с ней в Люксембургском саду, но вы всегда отказываетесь, словно боитесь доверить мне ребенка.
– Да что ты выдумываешь! – восклицает Жиль и придвигает ей рюмку. – Скажешь мне, когда стоп.
Жиль наливает ликер.
– Самую капельку, – говорит мадемуазель Феррюс так жалобно, словно она заставляет себя проглотить эту жидкость исключительно из вежливости. – Вообще-то я не выношу алкоголя, но после посещения бедняжки Женевьевы… Эта трясущаяся кровать. Надо признаться… А вы разве не будете пить?
– Выпьешь рюмочку? – спрашивает Жиль у жены. Вероника покачала головой.
– Я тоже не буду, – говорит Жиль. – Извини нас, тетя Мирей.
Взгляд мадемуазель Феррюс переходит с Вероники на Жиля. По ее лицу заметно, что она наконец учуяла семейную бурю и поняла, что пришла некстати, но, видимо, решила игнорировать такого рода ситуации, без которых жизнь, увы, не обходится. Она деликатно потягивает ликер.
– Когда я вышла от Женевьевы Микулэ, я решила пойти в кино, чтобы хоть немножко развеяться. Но в ближайших кинотеатрах шли только две картины – «Тарзан у женщин-пантер» и «Зов плоти», и я как-то не смогла решиться, что выбрать.
– Да, – говорит Жиль, – здесь было над чем за думаться.
– Вы их видели?
– Фильмы? Нет.
– Вы что, в кино не ходите?
– Почему? Ходим. Но эти картины мы не видели.
– Понятно, вы, видно, не ходите в эти киношки поблизости.
Это замечание, в котором не было ни утверждения, ни вопроса, не требовало ответа.
– Дома все в порядке? – спрашивает Жиль, прерывая молчание.
– Все, слава богу. Твоя мать, правда, в эти дни что-то замучилась. Я ей всегда говорю: «Марта, ты слишком много хлопочешь, никогда не присядешь хоть на минутку», но она и слышать ничего не хочет. Твоей сестры никогда не бывает дома. Где она шатается, понятия не имею. Она не удостаивает нас объяснениями. Не буду же я… А когда вы придете? Что-то вы нас не балуете. Твой отец сетовал по этому поводу несколько дней назад, а я ему сказала: «Что ты от них хочешь, у них, наверно, много дел».
– Это верно. Мы очень заняты.
– В самом деле? – спрашивает мадемуазель Феррюс, вложив в эти три слова все свое недоверие. – Я полагаю, однако, вы часто бываете в обществе… А как поживают ваши родители, Вероника?
– Благодарю вас, хорошо.
Ответ прозвучал так сухо, что в комнате воцарилась тишина, какая бывает только в операционной. Мадемуазель Феррюс бросает на племянника красноречивый взгляд. («Я ей ничего не сказала, но на него посмотрела весьма красноречиво. Он все понял».) Она допивает свой ликер, словно испивает до дна чашу