узнал.
– Привет, Лиз!
– Не может быть! Я ждала тебя много вечеров подряд. Я уже не верила, что ты придешь.
– Пришел, как видишь. Ты одна?
– Нет. Ну, если хочешь, одна. Я здесь с ребятами. Значит, ты меня не забыл?
– Нет.
– Почему же ты не пришел раньше?
– Я женат…
– Я знала.
– Откуда?
– Ну что ты, Жиль! У тебя же кольцо.
– А, верно! Ты заметила?
– Еще бы!
– Ты где живешь?
– В гостинице «Флорида». Но я живу вместе с подругой.
– Пойдем еще куда-нибудь?
– Если хочешь. Но лучше не сегодня. Давай в другой раз.
– Ладно. А куда можно сейчас смотаться, где поспокойнее?
– На набережную, в сторону Аустерлица, в это время там мало народу. Все эти приходят туда позже.
– Пошли?
Я цеплялся за нее, как потерпевший кораблекрушение. Чуть ли не через день я стал заходить за ней либо в кафе, либо в гостиницу. Иногда я проводил у нее всю ночь и возвращался домой лишь утром. Вероника не задавала мне никаких вопросов. Она сама тоже редко бывала дома. Мы жили без всяких конфликтов эдакой странной жизнью холостяков, которые сосуществуют в одной квартире то ли по материальным соображениям, то ли по случайному стечению обстоятельств. Моя связь с Лиз поглощала меня настолько, что я не очень страдал от этого воцарения равнодушия, которое развивалось куда более быстрыми темпами, чем я мог бы предположить несколько недель тому назад. Однако то, что происходило между мной и Лиз, нельзя назвать настоящей любовью, просто нам было хорошо друг с другом, и мы охотно проводили время вместе. Но меня все это вполне устраивало, ничего другого я и не желал. Лиз оказалась милой и не очень умной. Она тоже играла свою маленькую комедию (взбунтовавшаяся дочь, которая порвала со своей средой, конечно, буржуазной, чтобы жить своей жизнью в кругу «настоящих» людей и т. д.). Этот спектакль мне слегка осточертевал, но в общем и целом Лиз отличалась прямотой, и непосредственно с ней было легко. Я познакомился и с ее друзьями. Странная компания эти молодые люди. Смесь искренней приверженности высоким целям (таким, например, как пацифизм) и дурацкий фарс нищенства. Настоящих бедняков среди них почти не было. Большинство, как и Лиз, происходило из зажиточных семей. Что ни говори, было что-то привлекательное в том, что эти молодые, двадцатилетние люди не имели никаких средств и жили, как парии. Ведь они все же лишали себя многих удовольствий, спали на голой земле, ели мало и что придется. Привлекательным было и то, что они хотели изменить мир массовым протестом, а если придется, то и насилием. Все они были великодушны и бескорыстны. У лучших из них было острое чувство политической и гражданской ответственности, которое я одобрял и которым восхищался. И все же в этом движении было слишком много от литературы, литературы порой сомнительной. Да к тому же призывы к анархии и полному раскрепощению часто прикрывали распущенность. Многие из них принимали наркотики: марихуану, мескалин, ЛСД. Кое-кто спекулировал этими снадобьями. Сама Лиз ежедневно выкуривала по нескольку сигарет с марихуаной. Я присутствовал иногда на сеансах коллективного куренья. Это была целая церемония. Пять-шесть человек собирались в номере, где жила Лиз с подругой. Кто-то приносил пачку табаку, гильзы, машинку для набивки и несколько «кубиков», то есть маленьких кусочков марихуаны, примерно грамма по два. Каждый «кубик» (который шел тогда по цене десять новых франков и покупался в складчину) растирали в тончайший порошок и смешивали с табаком. Кто-нибудь закуривал набитую сигарету, делал две-три затяжки и передавал соседу. Сигарета шла по кругу, словно трубка мира. Процедура не требовала тишины, мы разговаривали вполголоса. На меня марихуана не производила никакого впечатления, видно, я невосприимчивый. Иногда кто-то вдруг начинал говорить с большим жаром или смеяться без видимой причины, марихуана оказывала свое действие и тогда говорили: «его (или «ее») прошибло». Это означало, что куривший достиг блаженного состояния.
Когда я шел к Лиз или к ее друзьям, я одевался, как они. Конечно, не так живописно, у меня просто не было вещей такой вопиющей изношенности, но в старых вельветовых брюках и видавшей виды куртке, без галстука я в их среде не выделялся. Они охотно приняли меня в свой круг. Мы говорили о войне во Вьетнаме и об угрозе атомной войны. Кое-кто из них хотел попытаться организовать во Франции марши протеста против применения ядерного оружия по примеру молодых англичан. Печать молчала об атомной опасности, и общественное мнение пребывало в спячке. Другой аспект нашего прозелитизма выражался в презрении к материальным благам, к тому миру вещей, в котором задыхалась западная цивилизация. Один из нас, американец Доналд, когда обличал «потребительское общество, его жадность, его прожорливость», говорил как пророк. Я показал ему один абзац у Паскаля: «Пусть они обопьются и околеют там» (те, кто живет на «жирной земле»), и с тех пор эта крылатая фраза вошла в его репертуар наравне с поучениями Лао-Цзы и афоризмами дзен-буддизма. У Доналда была белокурая борода, волосы до плеч, лицо йога, расширенные от пророческой страсти и от наркотиков зрачки. Он был старше других, следовательно, ближе мне, чем остальные. Тем летом я действительно жил одной жизнью с этими отщепенцами. Дочка гостила тогда у моих родителей, сперва в Париже, а потом, во время каникул, в Бретани. Вероника тоже уехала отдыхать, причем надолго, сперва со своей семьей, потом с Шарлем и Арианой. Я остался один в квартире. Впервые за многие годы я был свободен. Каждый вечер я ходил к Лиз и ее друзьям. Мы чувствовали себя участниками активных действий: Доналд пытался организовать массовую манифестацию, и в течение некоторого времени у нас была иллюзия, что мы находимся в центре всемирного движения, которое, быть может, изменит судьбу земного шара.
Однажды меня с сестрой пригласил обедать в ресторан мой шурин Жан-Марк. Он сказал по телефону, что хочет посоветоваться со мной по поводу одного плана, который мог бы заинтересовать и Жанину. Судя по его виду, он процветал, хотя у него не было ни регулярных доходов, ни даже профессии. Не знаю, какими сомнительными спекуляциями он зарабатывал, во всяком случае, тратил он много. Роскошество его костюма не вязалось ни с его манерами, ни с характером его речи. Одет он был как английский денди, а говорил чуть ли не как парижский торгаш. «Мои дорогие пупсики, у меня колоссальная идея, если подойти к ней с умом, мы будем в полном порядке. Я малость секу в этих делах, не сомневайтесь. Я вам предлагаю не лажу, а верное дело. Без «липы». Помолчи, Жиль, я знаю, что ты скажешь. Ничего хорошего ты от меня не ждешь, поэтому ты небось уже прикинул: «еще одну аферу затеял мой родственничек». Так вот, заявляю тебе вполне авторитетно, мой проект чистый, законный, и мы даже получим благословение властей».
– Ты что, намерен создать новую театральную студию или организовать коллоквиум по структурализму?
В тот день у нас с Жаниной было очень хорошее настроение, почему, не знаю, скорее всего просто потому, что мы сидели в солнечный летний день вместе за столиком на тротуаре в Сен-Жермен-де-Пре. Нас так и распирало от желания смеяться и болтать глупости. Жан-Марк с его суперэлегантностью и жаргоном нас забавлял.
– Заглохни, пупсик, когда можно оторвать пару кусков, тут уж не до трепа.
Наконец он нам рассказал о своей затее: открыть в 16-м районе магазин готового платья исключительно для подростков. Он уже разговаривал кое с кем из промышленников насчет финансирования этого проекта.
– Но, послушай, Жан-Марк, ведь таких магазинов и так чертова прорва, и каждый день открываются новые. Тоже мне затея!
– Не тормошись, родственничек. Ты же не выслушал до конца: мой «шоп» будет отличаться от всех других.
– А какие у тебя планы на Жанину? Учти, я ей ни за что не разрешу стать манекенщицей.
– Ты великий инквизитор, ты Квазимодо!