“И-а-э-х!”, и еще, но уже слабее, с каждым разом слабее. А сверху, со стен, — возмездие: камни, горящие клочья, кипящее масло, помои.
Черепаха распалась, кричали раненые, живые искали пути к спасению. Прижавшись к стене, можно было уберечься от камнепада, но масло, кипящее оливковое масло доставало и здесь. Те, у кого не хватило выдержки или сообразительности, выбегали на открытое пространство, устремляясь к лагерю, и падали, пораженные в спину меткими защитниками стен.
Я остался один. Я бился с воротами, честная схватка — один на один.
Я ломился в ворота и чувствовал — поддаются! Я был уже там, мщение обидчику и жажда забрать свое, но забрезжила вдруг предательская мыслишка — дальше что, приятель? — и обрушилась тотчас боль обожженной маслом кожи, заныли уши, и ворота отбросили меня прочь.
Я вжался в крохотное углубление в стене. Не я вжался, тело, так не вовремя вспомнившее о себе, искало эту спасительную щербину в каменном монолите и нашло, и вжалось, растеклось, слилось со, стеной, и только потом все это отметил рассудок.
Я скорчился в три погибели и прикрылся щитом. Сверху что-то ударило, придавило.
Только бы не масло. Только бы не заметили.
Меня не заметили.
Немного погодя я осторожно выглянул из-за щита. От четырех лохосов гоплитов, составивших мою черепаху, в живых осталось всего ничего. Большая часть храбрецов полегла перед воротами, несколько счастливчиков, бросив оружие, чесали во все лопатки по направлению к неподвижно застывшим в боевом порядке фалангам.
Вслед им неслись хохот и проклятия.
Крепкостенная выстояла.
Я ожидал, что с минуты на минуту распахнутся Скейские ворота, пенным гребнем на волне выплеснется на равнину свирепая геренская конница, а следом и сама волна накатится — беспощадные эфиопы Мемнона, кавконы, куреты, страшные в рукопашном бою рдарданцы…
Но время шло, утих шум на стенах, дрогнули фаланги в долине Скамандра, смялся сверкающий строй, и солнце долго еще играло на шлемах уходящих за холмы, к лагерю, воинов.
Звезды высоко — не достать. Ворота крепки — не сломать. Чем дальше я ухожу от них, тем они крепче. Кто-то смотрит со стены мне в спину. Удивительно знакомый кто-то. И чувствуя, затылком этот взгляд, я, оплеванный, ошпаренный, ушибленный, пружиню шаг и расправляю плечи.
Бегство? Какое бегство, просто я тут, ну, скажем, прогуливаюсь.
И все равно паршиво.
— Ты трус, приятель, — говорю я себе.
— Вовсе нет, — возражаю я. — Почему обязательно трус? Нужно иногда останавливаться и думать. Должен же быть предел безумствам.
— Ступил на дорогу — иди до конца.
— А стоит ли идти до конца, если на полпути усомнился в цели?
— Прекрати. Словоблудом ты всегда был изрядным. Меня на эту удочку не поймаешь, перед кем другим распинайся. Нужно дойти до конца хотя бы затем, чтобы подтвердить или опровергнуть сомнения.
— Не знаю, не знаю. Каждую вещь нужно покупать за ее цену.
— Трудно мне с тобой будет, приятель.
— Не нравится — не ешь.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не побежать к виднеющейся на, побережье цепочке костров.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не повернуть обратно и не грохнуть в последний раз кулаком в ворота — вдруг отворятся?
Стены отдалялись, и я едва сдерживался от узнавания того, кто смотрел мне в спину.
Я вспомнил, как зимой мы зайцами ехали с Вероникой в автобусе и целовались на задней площадке. В кратких перерывах — на один вдох — она спрашивала: “А вдруг контролер?”, а я касался ее ресниц своими и уверенно отвечал: “Отобьемся”. И не брать билет стало делом чести. Только контролер в самом деле появился.
— И ты заплатил штраф?
— Не драться же мне с той свирепой бабищей! Всякая категоричность — признак ограниченности. Понял?
— Твой идеал — манная каша до горизонта?
— Заткнись!
Я заткнулся и пошел дальше. Тяжелое копье бесполезно оттягивало руку, я зашвырнул его в темноту. Следом отправился пятислойный щит, и едва не снес голову возникшему из темноты кентавру Василию. Василий не обиделся. Был он тих, задумчив и пах дезодорантом. Он молча пожал мне руку и пошел рядом, изредка передергивая плечами и хлеща хвостом по крупу.
— Только пыль из-под копыт, — бормотал он. — Только пыль из-под копыт… Не понимаю, решительно не понимаю. Я хотел сделать ее крылатой. Я уговаривал ее и уговорил, она согласилась. Я — кентавр, а она обыкновенная кобылица, этого бы не поняли. Пусть знаменитых кровей, но — обыкновенная. Кентавр и крылатая кобылица — это уже что-то… Ты меня понимаешь? Я купил самые лучшие крылья, какие только можно найти. Достал у спекулянтов супер-клей “Момент” фирмы Хейнкель… В последний момент она взбрыкнула своим божественным крупом и ускакала. Только пыль из-под копыт бескрылой лошаденки…
Я ожидал чего угодно, но чтоб Василий, хронический холостяк и выпивоха, любитель едко комментировать ритмическую гимнастику и синхронное плавание…
— Что вы всё Василий да Василий! — обиделся кентавр. — Особенный я, что ли? Не такой, как все? У Василия тоже есть сердце… Ах, эти бабки, высокие стройные бабки, этот дерзкий изгиб шеи, шелковистый теплый круп, горящие глаза, эта пеноподобная грива и хвост…
Он глухо то ли замычал, то ли зарычал и ударил себя кулаком по лбу:
— Но ведь бескрыла! Бескрыла!
— А вдруг еще отрастут? — неуверенно предположил я. Василий возмущенно фыркнул, топнул, брызнули из-под копыт искры!
— Отрастут! Как же, жди! Скорее я начну жрать сено! — Он вдруг резко остановился, схватил меня за локти, подтащил к себе и с мольбой проговорил: — Ты скажи, скажи мне, почему мы всегда любим не таких, как мы сами? Почему мы всегда видим их не такими, какими их видят другие? Ты скажи мне…
Что я мог ему сказать? Я и сам не знал. Василий понял.
— Да что там говорить. Не о чем говорить, — сам себя оборвал он, оттолкнул меня и поплелся прочь, весь как-то сгорбившись, уныло шаркая ногами и вяло помахивая хвостом, в котором, как всегда, застряли репьи.
— Бескрыла! Решительно бескрыла. Насовсем! — донесся из темноты его безнадежный голос.
— Два циклопа по лесу идут, один нормальный, а другой Полифем…
— И в Киле, и в Ларисе было полегче.
— Возьмем город — повеселимся.
— А первый-то циклоп и говорит: все, говорит, пришли.