Мешино пребывает в еще более рабской зависимости от подобных беспомощных аллегорий, чем даже Ла Марш; в его поэме Lunettes des princes [Очки князей] Prudence [Благоразумие] и Justice [Справедливость] — это стекла очков, Force [Сила] — оправа, Temperance [Терпение] — стерженек, скрепляющий части в единое целое. Raison [Разум] вручает поэту очки с наставлением о том, как ими пользоваться; сошедши с Небес, Разум осеняет поэта и желает устроить в его душе пир, однако обнаруживает, что из-за Desespoir [Отчаяния] все там пришло в негодность, так что не осталось ничего, 'pour disner bonnement' ['дабы поесть как должно'][53].
Все здесь производит впечатление вырождения и упадка. И однако же, это времена, когда новый дух Ренессанса уже 'дышит, идеже хощет'. Так в чем же это новое, огромное вдохновение, где эти новые, незамутненные формы?
Глава 22
Приход новых форм
Соотношение между расцветающим Гуманизмом и умирающим духом Средневековья далеко не так просто, как порой мы себе представляем. Оба этих сложных культурных явления встают перед нами как резко отделенные друг от друга, и нам кажется, что восприимчивость к вечной юности древних и отвержение всей износившейся системы средневекового выражения мыслей должны были явиться умам не иначе, как путем внезапного откровения. Словно в этих самых умах, смертельно уставших от аллегорий и пышного, пламенеющего стиля, внезапно должно было родиться сознание: нет, вовсе не то, а это! Словно золотая гармония классики должна была вдруг спасительно засиять перед взором и древность — вызвать то ликование, которое ощущаешь, найдя неожиданное избавление.
Но это не так. В саду средневековой мысли, средь густых зарослей старых посадок классицизм пробился на свет далеко не сразу. Вначале — это лишь формальные элементы фантазии. Новое, огромное вдохновение проявляется позже, но и тогда дух и формы выражения, которые мы привычно рассматриваем как наследие Средневековья, вовсе не отмирают.
Чтобы добиться здесь ясности, нужно было бы значительно более обстоятельно, чем делалось в этой книге, проследить приход Ренессанса — но не в Италии, а во Франции, в стране, бывшей самой плодородной почвой для развития блистательного царства истинно средневековой культуры. Рассматривая итальянское кватроченто — в чем бы это ни проявлялось — в его великолепном контрасте жизни позднего Средневековья, мы получаем общее впечатление о нем как о веке звонком и ясном, полном соразмерности, радости и свободы. Совокупность всех этих качеств относят именно к Ренессансу и безусловно видят в них печать Нового времени. Межу тем с неизбежной односторонностью — без которой не выдвигается ни одно историческое суждение — забывают, что и в Италии XV в. основы культурной жизни все еще оставались чисто средневековыми; да и в самом ренессансном духе черты Средневековья были укоренены гораздо глубже, чем это обычно осознают. В наших представлениях доминирует тон Ренессанса.
Если окинуть взором франко-бургундский мир XV столетия, то вот каково будет основное впечатление: во всем царит какая-то мрачность, повсюду — варварская роскошь, причудливые и перегруженные формы, немощное воображение; таковы приметы духовного состояния Средневековья в период заката. При этом забывают, однако, что и здесь Ренессанс подступает со всех сторон; но он еще не господствует, он еще не может изменить основное настроение этой эпохи.
Примечательно же здесь то, что новое приходит как некая внешняя форма до того, как оно становится действительно новым по духу.
Старым жизненным взглядам и отношениям начинают сопутствовать новые, классицистские формы. Для наступления Гуманизма не потребовалось ничего другого, кроме того, чтобы некий литературный кружок проявил более, чем обычно, усердия к чистоте латыни и классического стиля. Такой кружок расцветает около 1400 г. во Франции; он состоит из нескольких духовных лиц и советников магистрата. Это Жан де Монтрей, настоятель собора в Лилле и королевский секретарь; Никола де Клеманж, знаменитый выразитель чаяний духовенства, выступающего за реформы; Гонтье Коль и Амброзиус де Милиис, оба личные королевские секретари, как и Жан де Монтрей. Они обмениваются между собой изящными и возвышенными гуманистическими посланиями, которые нисколько не уступают более поздней продукции этого жанра во всем, что касается пустой отвлеченности мысли, напыщенной важности, вычурности языка и неясности выражения, а также поисков удовольствия в том, чтобы молоть всякий ученый вздор. Жан де Монтрей погружен в вопрос правописания слов 'orreolum' и 'scedula' c 'h' или без оного, в то, следует ли употреблять в латинских словах букву 'k'[1]*. 'Ежели не придете Вы мне на помощь, достопочтенный мой собрат и учитель, — обращается он к Клеманжу[1], — то я лишусь своего доброго имени и поистине буду достоин смерти. Я сейчас только заметил, что в последнем своем письме к моему господину и отцу, епископу Камбре, вместо сравнительной степени 'propior', будучи в спешке и торопясь, как и мое перо, поставил 'proximior'[2] *Поправьте же это, иначе не избежать мне поношения от наших хулителей'[2]. Отсюда видно, что письма были предназначены к опубликованию в качестве ученых литературных упражнений. Чисто гуманистическим выглядит также и спор Жана де Монтрея с его другом Амброзиусом, который обвинял Цицерона в противоречиях и Овидия ставил выше Вергилия[3].
В одном из своих писем Жан де Монтрей очень мило описывает монастырь Шарлье близ Санлиса, и примечательно: как только он, вполне в средневековой манере, просто передает то, что там видел, повествование его сразу же делается гораздо более пригодным для чтения. Он рассказывает, как воробьи клюют пищу во время трапезы в рефектории — так что можно усомниться, кому предназначил король это доходное местечко: монахам или же птицам; как крапивник держится ну точь-в-точь словно аббат, а осел садовника просит пишущего и его не обидеть вниманием в сей эпистоле. Все это свежо и прелестно, но какая бы то ни было гуманистическая специфика здесь отсутствует[4]. Вспомним, что Жан де Монтрей и Гонтье Коль были именно теми, с кем мы уже встречались как с восторженными почитателями Романа о розе, и что они участвовали в Судах любви 1401 г. Не ясно ли из всего этого, насколько поверхностную роль все еще играл в жизни только-только нарождающийся Гуманизм? По своей сути он не более чем дальнейшая разработка, идущая в русле средневековой школярской эрудиции, и мало чем отличается от оживления классической латыни, которое можно было наблюдать у Алкуина и его окружения во времена Карла Великого и затем вновь во французских школах XII столетия.
Хотя этот ранний французский Гуманизм, не имевший непосредственных продолжателей, отцветает, так и не выйдя за пределы небольшого круга лиц, которые его взращивали, он уже ощущает прочные связи с обширным международным духовным движением. Петрарка для Жана де Монтрея и его друзей — блестящий авторитет. Но француз неоднократно упоминает также и Колуччо Салютати, канцлера Флоренции, который во второй половине XIV столетия вводит новую латинскую риторику в язык государственных актов[5]. Однако во Франции Петрарку, если можно так выразиться, воспринимают еще по-средневековому. Поэта связывают узы личной дружбы с ведущими умами более позднего поколения: с поэтом Филиппом де Витри, философом и политиком Николаем Оремом, воспитателем дофина (Карла V); Филипп де Мезьер также, видимо, знал Петрарку. Все они, однако, — пусть даже идеи Орема и содержали много нового — ни в каком отношении не были гуманистами. Если и в самом деле, как предположил Полен Парис[6], Перонелла д'Армантьер в своем желании добиться любви поэта Гийома де Машо находилась под влиянием не только Элоизы, но и Лауры, то тогда Le Voir-Dit есть примечательное свидетельство того, как произведение, которое для нас прежде всего возвещает появление нового мышления, могло черпать свое вдохновение из опять-таки чисто средневековых творений.
Впрочем, разве мы, как правило, не склонны воспринимать Петрарку и Боккаччо исключительно под углом зрения того, что нам кажется новым? С полным основанием мы называем их первыми из представителей нового духа. Но было бы неверно полагать, что они, эти первые гуманисты, тем самым не находились в XIV в. по праву у себя дома. Всей своей деятельностью, каким бы духом обновления от нее ни