мужчин и женщин предстояло ехать в Германию.
Надо сказать, я голода не знал до самой поездки в Германию. Если отца моего погубила работа в торговле, не такой была моя мать. Она начинала счетоводом. Но случилось с отцом несчастье, и мать перешла в кладовщицы большого продовольственного склада. Даже в страшные тридцать третий и тридцать четвертый годы мы не знали нужды и другим помогали. Мать мне объясняла: «В торговле никогда не бывает, чтобы все по нулям. Обязательно или плюс или минус, то есть недостача или излишек. И так как недостача — тюрьма, то пусть уж будет в твою пользу. Надо лишь не зарываться. Жадность губит». И мать умела работать. Бывая у нее на складе, я слышал, как про нее говорили: «Великая Валя!» Перед первой оккупацией голодные люди склад разграбили. Накануне второй он сгорел. При немцах открылось много разных магазинчиков, мелких частных предприятий. На бывшей главной улице Энгельса открылся, например, антикварный магазин, и я любил в него ходить и смотреть вещи и картины. Мать устроилась уборщицей в парикмахерскую «только для немцев», кстати, недалеко от любимого моего магазина. Она, когда стало ясно, что я должен ехать в Германию, хотела ехать со мной — отец с сыном, мать с дочкой, иногда по несколько человек родных ехало туда — но подумали мы крепко и решили, что мать должна остаться и сохранить квартиру.
* * *
Конечно, когда решилось, что мне ехать туда, была надежда. О, много разного думалось! Но уже небольшие двухосные грузовые вагоны, куда нас набивали по шестьдесят человек, — это была пытка. Сидеть мог далеко не каждый. И все же, когда немного осмотрелись, попривыкли, когда стало ясно, что как-нибудь доедем, вагон разразился проклятьями. О, сколько выкладывалось фактов бесчеловечного отношения власти к людям! Война, полное разрушение страны были последним наказанием за несправедливости: и вот и народ погубили и сами гибнут.
Еще в первые дни я ходил смотреть на призывников. Сценки там бывали поразительные. Смотрел я и на то, как из штатских делают солдат. То есть раздевают, ведут из одного помещения голых в баню, а потом уже вымывшихся еще в одно помещение, и уже оттуда они появляются в солдатском. Так вот, глядя на обреченную цепочку фигур, я тогда придумал картину «Война». И даже палочкой пробовал рисовать на земле голые нескладные фигурки, с руками, прикрывающими срамное место. В вагоне я услышал от недавних солдат, что было дальше с этими переодетыми. О! Был такой рассказ. Переодели в галифе и гимнастерки. И даже без фуражек, стриженных наголо, в своей обуви, ночью послали через реку брать село, полное немцев. Без оружия послали, с палками, лопатами, камнями: в бою и оружие и обувь захватите…
Нас сопровождали немцы-фронтовики, они ехали в отпуск к своим немкам и немчатам — тоже и это была пощечина, у нас разве обыкновенному солдату дадут отпуск? Сначала вагоны заперли, потому что очень уж набили, кое-кто мог не только тесноты не выдержать, а попросту вывалиться. Но километров через двести открыли, и дальше уж мы были вольны бежать, но никто этого не делал. На протяжении всего пути, особенно на станциях, мы видели тысячи наших военнопленных, голодные, разутые, раздетые, они вяло копошились в развалинах станций и вдоль всего пути. Вид у многих был обреченный. Страшно было подумать, что их ждет, когда наступят холода. И несмотря на это, не жажду мести испытывали мы, а ненависть к тем, кто это допустил. «Ребята, немцы все знали про нас, потому и не побоялись. Они все-все учли!»
* * *
В вагоне я ехал едва ли не лучше всех. Потому что меня полюбили ребята из 56-й армии, которая прикрывала отход наших войск через Ростов, многие были ростовчане, остались дома и теперь ехали в Германию. Они держались вместе, чемоданы их были сложены в один высокий штабель, а меня, чтоб не занимал места на полу, посадили сверху, и оттуда мог слышать и наблюдать все, происходившее в вагоне. Одни сразу сделались шутами, добровольцами или из-за того, что никто не хотел принимать их всерьез, другие казались слишком испуганными и податливыми, третьи раздражали осторожностью, четвертые глупостью.
Глупость была самая разнообразная. Вообще, как я заметил, глупость больше всех других качеств делает нашу жизнь разнообразной. Особые права были у картежников. Несмотря на тесноту, они сумели расчистить круг и сидели в нем довольно свободно. Рискующие проиграть последнее, они как бы имели право на большее, чем остальные. К тому же игра захватывала не только их — она была и маленьким представлением для вагона. Уже в поезде я почувствовал сильнейшее раскаяние о своей прошлой жизни. Я молился. Господи, спаси и помилуй. Помоги пережить это. И уж после этого я буду самым верным сыном своей матери, послушным учеником, хорошим товарищем… До чего все стало ясно!
Потом начались муки голода, и… самое страшное — кошмар неизвестности. Всякое рабство, по- видимому, постигается много лет спустя, а действительность раба есть кошмар неизвестности. Куда нас везут? Что с нами сделают? И потом, когда привозят, неизвестность только усиливается. И, начав работать, вы ничего не знаете о конце…
Первая остановка была в Западной Украине. Здесь, в первом своем лагере, мы наелись. Мои друзья, ребята из 56-й, давно поглядывали на оклунки деревенских. И вот голодные лагерники стали просить у нас чего поесть, объясняя, что все равно здесь никто из вновь прибывших ничего сохранить не может — их вещи, в том числе еда, проходят через санпропускник, через горячую камеру, и обрабатываются химическим раствором, чтоб из Азии в Европу никто паразитов не занес. Деревенские и после этого пытались удержать свое, но тут их попросту ограбили: «Чего жмете? Не поделитесь — не обижайтесь!» Потом нам велели раздеться догола, ввели в высоченный барак с водопроводными трубами над головой, включили воду. А уже начало октября, вода из рассеивателей ледяная. Столпились у входа, никто мыться не хочет. И вдруг откуда-то из-под потолка на нас начинает сыпаться жидкая известь. Глянули, а там антресоли, железная бочка и старик, который черпаком известь черпает и нас посыпает. Естественно, бросаемся под душ.
Чем дальше, тем больше голод овладевал нашими помыслами. Снова нас везли. Была какая-то долгая стоянка. Я сидел в проеме раскрытой двери, свесив ноги вниз. И вдруг увидел на насыпи разбитую банку с джемом. В голове лихорадка. Спрыгнуть и подобрать! Но, во-первых, охрана стреляет без предупреждений, во-вторых, джем ведь со стеклами перемешался. Пока я думал, поезд потихоньку тронулся. И тогда я падаю на джем, хапаю, хапаю в рот вместе со стеклами, а потом остатки с кремнями и мазутом бросаю своим ребятам, и уже на ходу меня втаскивают всего грязного, и мои руки, лицо, одежду весь вагон готов облизать, но достаюсь я самым близким.
Во втором лагере нас опять догола раздели. В ка-ком-то здании на втором этаже проходили медкомиссию. Один из наших глянул в раскрытое окно и ахнул — там огород, и баба собирает в корзины морковку, бурак. Как начали мы прыгать голые, хватать морковку, бурак, капусту… С великим трудом нас усмирили. Комиссия была, конечно, поверхностным осмотром. Чесоточного среди нас нашли, в сторону велели отойти. Мы уже были наслышаны о лагерях уничтожения, больным никто не хотел быть, и этот чесоточный, например, взял да и перебежал в толпу уже осмотренных.
Во время ночных стоянок стали ребята ходить на промысел — не помирать же с голода? Однажды разбудили меня и дают что-то. Жую. Знакомое и незнакомое. Очень вкусно, но почему-то не пережевывается… «Ну и булки, — говорю, — у немцев!» — «Да это же улей раскурочили. Воск с медом. Соты!» Один из наших не вернулся. Выстрел слышали, и все. Я и еще паренек надыбали огород с капустой, натаскали кочанов. Радуемся: теперь не страшно. Но через какой-нибудь километр тормоза заскрипели, крики, команды, лай овчарок. А… приехали!
* * *
Высадили нас на чистеньком перроне небольшой станции. И мы ощутили вокруг себя настоящую Германию. Здание вокзала было похоже и не похоже на наше, ходившие мимо штатские немцы похожи и не похожи на нас. Совсем близко старая немка провела немецкого дурачка — похож и не похож на наших. Наши дурачки круглолицые, солнечные, готовые радоваться чему угодно. Немецкий был длиннолицый, в очках и смотрел настороженно. Но особенно поразил меня куст шиповника в скверике. Листья и шипы на кусте были как у наших, а красные плоды не продолговатые, а пузатеньким кувшинчиком. Что-то такое во мне, когда рассмотрел я этот куст, сделалось: «Гер-ма-ния!..»
Когда охранники нас выстроили, штатский немец через переводчика сказал: «У нас есть хорошая поговорка: кто не работает, тот не ест!..» — «Это Ленин сказал…» — закричали мы. «Это наша