засмеялся: «Ты! В натуре… В Кельн едет, а бухать к нам заворачивает», — полез, однако, под нары, достал небольшую канистру, разлил по кружкам темную, омерзительно пахнущую жидкость. Спиртное к тому времени я пробовал уже не раз, но это пить отказался. Борис хлопнул, сразу порозовел, речь его сделалась яростной, он показывал старым друзьям, что полон сил и готов, как и прежде, без раскаяния губить свою жизнь. Я сидел как на иголках. И, конечно же, случилось то, чего ждал. Вошел вахтман, узнал Бориса, глаза вахтмана расширились, он закричал и побежал звать на помощь. Борис тоже испугался: «Рвем!» Ухватил из-под стола канистру с остатками жидкости, мы легко выбрались из лагеря, огороженного обыкновенной проволокой, и бросились бежать. Местность была вокруг холмистая, лес, речки, болотца. Сначала мы неслись напрямую, потом вьющейся грунтовой горной дорогой. Слышим, позади собака. И не умолкает. Борис остановился: «Не могу больше. Беги, я прикрою». Вытаскивает откуда-то из-под штанины приличный тесак, о котором я даже не знал, хлебнул как следует из канистры, залег в канаве. Я быстренько поднялся метров на сто и нашел такое место, что все вокруг видно. И край огромный с городками, заводами, лагерями, и старенького хромающего охранника, не поспевающего за собакой внизу на дороге, и Бориса, поджидающего в канаве. Охраннику до Бориса оставалось совсем немного, но он тоже выдохся, вернул собаку и пошел себе назад. Я спустился к Борису, подымайся.
Ни о каком Кельне после этого речи быть не могло. Оба мы были в грязи, постирались в ручье, пешком прошли километров пять, потом сели на поезд, чтобы ехать назад. В поезде Бориса развезло, смеется, общаться с немцами ему хочется. «Сиди же ты!» Слушается, но скоро забывает и опять рот до ушей. Люди видят, что мы иностранцы, а кто, понять не могут. Ну, думаю, на станции позовут дежурного, тот разберется. До конца нервы не выдержали. Вытащил Бориса на уже знакомой станции, и еще километров пять шли пешком. Ему в тот день было во вторую смену, и он как раз поспевал. А меня дернуло еще на один подвиг. Взял да и купил билет в кинотеатр.
То были дни начала битвы на Курской дуге. Показывали хронику. В больнице раз в неделю была передвижка, так что я немало уже пересмотрел немецких хроник. И во всех предыдущих, в том числе и о Сталинграде, обязательно показывают массы наших жалких пленных. Так вот на протяжении этой хроники был лишь один наш солдатик, допрашиваемый целой стаей немецких генералов и офицеров. «Э, — думаю, — а ведь и здесь наша возьмет». И вернулся в барак счастливый.
* * *
Пожив в больнице среди немцев, я понял: никто из них не хочет воевать и умирать. Пока Гитлер побеждал, они молчали, надеясь, что, может быть, этот безумец не такой уж безумец, в самом деле всех победит, и в конце концов война кончится миром и счастьем. В сорок третьем, когда загорелись их города и им стало ясно, что можно не только не выиграть, но и лишиться всего, многим сделалось стыдно. Как-то владелица лучшего городского универмага, узнав, что я русский, зазвала в примерочную, сказала, что у нее сын пропал под Сталинградом, заплакала и сунула пакетик с бутербродами.
Среди немцев были неплохие люди. А уж вещи, хозяйство! На дом, хоть и двухэтажный, поместительный, никогда не скажешь: дом! Грубо. До-мик!.. До того хорошо он выстроен, все предусмотрено, отделано. Или животные. Не овца — овечка, не корова — коровка. Ухоженные, расчесанные… Даже собаки только породистые, степенные; дворняжек, пустобрехов нет совсем. Зачем же от своего богатства они пожелали нашу нищету? Без конца размышлял я над этим и каждый раз объяснение находил одно — глупость. Сначала глупость, а из нее уже все остальное: жадность, вранье и так далее. У нас наша глупость, у немцев немецкая. И так как идет война, поумнеть невозможно до победного конца. Я не хотел быть глупым, я дерзил на каждом шагу. Чуть где конфликт между рабами и начальством — я в первых рядах, а так как я еще и переводил просьбы о лучшей еде, одежде, лекарствах, то меня считали главным недовольным, два раза водили на вахту и били палками, требуя: «Работать иди!» Рука моя почти зажила, но я орал: «Руку верните или отправляйте домой».
Ровно год был я в Германии, волею судьбы ничего не сделав для ее победы. Однажды туманной осенней ночью пришел в барак пожилой немец с винтовкой образца первой мировой войны и велел мне и дурачку Яше собираться. Карта, трое ручных часов, узелок с необходимым были наготове. На себя я надел два френча. Сшиты они были отлично, предстоящие холода не страшили. Простился с Борисом, товарищами. Каждый вручил письмо на родину. И я навсегда оставил Железный завод, угарный воздух которого запомнил на всю жизнь.
Всю ночь мы шли. Яше дурачку хоть бы что. Идет веселый, лопочет. А я уверен, что у охранника приказ нас расстрелять. По немецкой логике дурачки должны уничтожаться. Меня, значит, тоже приравняли к категории ненужных… Десяток очень удобных для расстрела мест миновали. Но старый охранник почему-то не стреляет, а я не решаюсь бежать. Так и пришли утром в соседний городок, в пересыльный лагерь.
Сутки пробыли в этом лагере, потом посадили в вагон и повезли на восток. Я хорошо это видел, читая названия станций. Однако везли еще и ночь. Германия была уже затемнена, куда приехали утром, понять никто не мог. Во всяком случае это была уже Польша, лагерь на плоской песчаной земле — огромный. Такое впечатление, что вся земля вокруг занята одними огороженными колючей проволокой бараками.
В блоке, куда я попал, перемешаны были калеки, сумасшедшие, заразные и какие-то непонятные, страшные люди. Первое, что я подумал: «Ночью мне будет плохо», — и пожалел о Борисе. Его слово: «Эй, вы чего? Это мой пацан», — и безопасность была бы обеспечена.
Бродя в тоске по двору, остановился над картежниками, которые сидели на земле и резались в «очко». Один проиграл и просит новую карту. Банкир спрашивает: «Что ставишь?» Тот показывает на меня: «Часы этого пацана». — «Идет», — соглашается банкир. Уходить поздно. Никуда я от них не денусь. Стою. Жду. Вдруг третий, крупный, красивый, спрашивает: «Ты откуда?» Мечтая о Борисе — Бориса бы сюда, одно его слово, и мог бы уйти, а мог сесть и проиграть свои часы сам, — без всякой надежды отвечаю: «Из Ростова». И вдруг слышу: «А я из Таганрога. Земляки!..» Земляки в лагерях встречались как родные. Не всегда это было хорошо. На пересылке, куда нас с Яшей привел инвалид с допотопной винтовкой, я тоже встретил таганрожца, и обнимались с ним, а потом он быстренько меня облапошил, за двадцать пять марок всучив плохонькую, сто раз ремонтированную музыкальную коробочку. Но лейтенант Виктор Лапин оказался настоящим человеком. Мы подружились. Вернее, я нашел себе нового покровителя. Калек из нашего блока отправляли домой лишь в том случае, если они жили на территории, находящейся в тылу германских войск. Таганрог и Ростов были уже освобождены. «Ничего, — сказал Виктор, — у меня на Украине вторая семья. О доме забудь. Мы теперь в Винницкой области, Ямпольского района, село Маньковка. Балакать можешь? Постарайся, а когда не надо, лучше молчи. Иначе загремим в лагерь уничтожения и недели через две натурально вылетим в трубу».
Дней через пять мы попали в партию возврата и скоро ехали по украинской земле. Однако не все мы рассчитали. На станциях калек встречали старосты деревень. Если староста признавал своего увечного, конвой отпускал. Если… Словом, не доезжая до станции Вопнярка, мы выпрыгнули на ходу. Я — удачно. У Виктора был свищ левого бедра, он долго корчился от боли, впрочем, новых болячек не приобрел. По раскисшему от дождей чернозему кое-как добрались до хутора и попросились ночевать. И здесь я почти с ходу выдал себя и лейтенанта. Пока Виктор объяснял. хозяевам, что мы из Маньковки, ходили лечиться в больницу, я разглядывал непривычное убранство украинского жилья, вдруг разглядел русскую печь с лежанкой, точно как на картинах про Емелю-дурачка, и она меня так поразила, что я показал пальцем и воскликнул: «Гля! Старинная…» Хозяин наш после этого исчез и скоро привел двоих дюжих дядек. «Сказывайте, хто такие?» И лейтенант рассказал правду, которую я тоже слышал впервые. Оказывается, он в этих местах совершил подвиг.
Когда летом сорок первого наши части без оглядки бежали, Виктор Лапин со своей ротой мотоциклистов напал на станцию, где обедал только что прибывший эшелон немецких солдат. Врагов было побито без счета. Рота тоже пала. Виктор в живых остался чудом. Местные жители вывозили со станции трупы, и Мария из Маньковки, накануне войны овдовевшая, среди мертвых обнаружила живого, привезла домой, выходила, через год у нее родилась дочка. Дядьки выслушали, подтвердили: «То все мы знаемо. Добре». На столе появилась здоровенная сковорода жаренной на сале картошки, бутыль самогона, хлеб настоящий пшеничный. Как наелись мы да напились. Тепло стало…
* * *
Немцы стояли в городах или городках, а в селах и хуторах правили старосты и подпольщики. Мы с Виктором как раз попали к подпольщикам. Они скрывались от немцев, не были они и за Советскую власть.