взял?» — и рыдали от обиды, то теперь в первые минуты пробуждения были как будто сыты и вне всякого сомнения счастливы.
Дело шло к весне, когда Жорка Калабаш и Витька Татош принесли рыбы.
— Мужики на реке глушат. На ящик гранат выменяли. Они про тебя сказали, что ухой лечиться надо. Лечись.
Мать сварила уху. Юрка поел, и внутри стало тепло-тепло. А снаружи он сначала порозовел, а потом вспотел. Мать оставила ухи на утро. Утром, поев еще ухи, Юрка почувствовал себя здоровым.
* * *
Они жили. Весной пошла всякая огородная зелень, овощи, потом фрукты. Однако летом немцы вновь безудержно поперли.
И летом сорок второго все было намного страшней осени сорок первого. В первый год войны немецкая армия действовала как машина, будто и не отдававшая себе отчета в том, против кого она направлена. В сорок втором немцы стремились прежде всего запугать, уничтожить саму мысль о сопротивлении. Немецкие летчики, рассказывали беженцы, способны гоняться в поле за одним- единственным человеком. Бомбили они теперь не по квадратам, когда что-то разрушается, а что-то остается и можно верить в удачу или неудачу. Они теперь обрушивались в определенных местах. И с такой силой и Ненавистью, что там не только живой души — пучка зеленой травы не оставалось. Теперь окончательно стало ясно, что про нас они знают все. Пустынна улица — их нет. Идет по улице рота или конный обоз — они налетают, ревут моторы, грохочут бомбы, от роты или обоза остается покрытая пылью груда исковерканных тел, ящиков, колес, оглобель…
А наши и в сорок втором не научились еще как следует воевать.
Юрка своими глазами видел, как у Александровской рощи два немецких автоматчика выбрали место на бугре, в кустах, и, стоя в полный рост, расстреляли взвод убегающих вдоль железной дороги красноармейцев. Наши хоть бы зигзаги делали. У них и «максим» был. Но, может быть, лишившись командира, парализованные страхом, они бежали. И человек тридцать остались лежать… А дальше, на спуске к реке, молоденький лейтенант, стреляя вверх из пистолета, остановил шестерых бойцов, заставил залечь в окопе. Показался танк с крестом. Лейтенантик из пистолета, бойцы из винтовок принялись палить по танку, целили, как видно, в смотровую щель — во всяком случае так требовала каждому мальчишке известная инструкция по борьбе с танками. Танк дал выстрел из орудия, наехал на окоп и смешал бойцов с черноземом и глиной.
Потом Юрка думал, что можно было бы помочь красноармейцам. Вытащить из тайника винтовку, подобраться к автоматчикам и убить их. И танк можно было бы уничтожить — принести бойцам под командованием лейтенанта противотанковых гранат. Можно было бы действовать, как в кино.
Это потом. А тогда затаившийся в прошлогоднем окопчике Юрка мог лишь рыть землю руками и то закрывать, то открывать глаза, мыча от гнева, жалости и унижения. Потому что, несмотря на жалость, унижение, гнев, он, как и те солдатики, больше всего хотел жить. Жить, жить, неизвестно для чего жить и, так и не узнав для чего, умереть?.. Юрка мог лишь рыть землю ногтями да мычать, в его положении уже то, что он спрятался не дома под кроватью, а из окопчика впитывал гибель родных солдат, было героическим поступком.
* * *
Он тогда бросился-таки домой, забился под кровать, где жались друг к другу его братья и сестры.
Был момент, когда наступила абсолютная тишина: все! Он перестал ощущать близость родных, предметов, исчезли все связи с ними, осталось одно звериное затаившееся Я.
И вот в соседнем дворе послышался плеск воды и гогот. Они пришли и мылись… Значит, сейчас помоются, придут и убьют!
Потом слышался стук ложек о котелки… Ага, сейчас пообедают, придут и убьют.
Так до поздней ночи. Постепенно сделалось ясно, что казнь откладывается на утро. В самом деле, куда им теперь спешить? Отдохнут, выспятся, придут и убьют.
Спали все-таки на кровати.
Утром, едва услышали их голоса, вновь забились под нее. Ждали… Пока не прибежал Жорка и не протянул Юрке под кровать лезвие для безопасного бритья.
— Вот чего подобрал. Они побрились и выкинули. Острые! Попробуй. У меня таких много.
Юрка взял в руки лезвие и сразу глубоко разрезал палец. Вид собственной крови ужаснул его. Что за странная пришла к нему смерть! Ненормальная, от использованной бритвочки. Просто омерзительная смерть…
— Юрка, да не бойся. Чего ты побледнел? Вылезай! Они таких, как мы, не трогают. Вылезай, отсоси кровь, и все, — смеялся Жорка.
Юрка вылез, пососал палец и увидел в окно искренне веселящихся завоевателей. Во двор пятился грузовик. Смяв ветхий частокольчик забора, ломая ветки, он мощно стукнул кузовом ствол абрикоса, с дерева обильно посыпались желтые плоды. Два почти голых немца, направляющих движение грузовика, громко и счастливо закричали.
— Вы бросьте прятаться. Обязательно надо им показаться. Прячешься — значит, виноват в чем-то. Вылезайте все! — говорил между тем Жорка.
* * *
Явившись во второй раз, немцы всюду развесили приказы — делать и то, и другое, и третье… За любое неподчинение — расстрел. Людей угоняли в Германию, и в числе первых забрали брата Мишу, которому исполнилось пятнадцать.
Вместе с немцами понаехало бывших хозяев, заявивших права на заводы, фабрики, дома, землю. На фольгопрокатный тоже вернулся хозяин. Он оказался ловким — человеком. Немцы объявили свободу торговли и предпринимательства. В полуразрушенном заводике хозяин занимался изготовлением крестиков. Да, обыкновенных нательных крестиков из меди! Едва началась война, люди вспомнили о Боге. Списывали друг у друга молитвы, зашивали в мешочки и носили на шее. Дети, в том числе Юрка с друзьями, поголовно все носили такие мешочки. При немцах стали носить крестики. Правда, не только из-за веры в чудесную силу. Немецкие патрули («Рус, гут!») улыбались носившим крестики. И люди, приспосабливаясь к новой власти, спешили купить крестик и на розовом или белом шнурке повесить на шею.
Юркину мать хозяин нанял продавать крестики, а мать взяла в помощники Юрку. Крестики брали нарасхват. Висят над Юркой лица. Самые разные лица. Сколько же их! И всем не терпится получить крестик, иметь хоть какую-то защиту…
У Юрки завелись деньги. Настолько завелись, что он стал покупать базарным детишкам подсолнечного жмыха. На базаре под лавками, собирая падающие на землю крошки, ползали бездомные детишки. Просить они не просили, потому что знали немецкий приказ: за попрошайничество — расстрел! Только смотрели глазами, в которых уже не было памяти о доме, матери — остался один голод. Самые маленькие как будто и разговаривать разучились. Люди жалели их. Разбогатевший Юрка, покупая младшим сестрам и брату леденцов, оделял и детишек — пятьдесят копеек кучка — одной, двумя горстями жмыха.
Процветание было недолгим. В соседний двор немецкий бауэр завез много зерна и принялся торговать. Во время оккупации ходили и немецкие марки, и советские рубли. Бауэр деньги не признавал, отпускал зерно на золото. У него были весы для зерна и другие, крошечные, для золота. И люди покорно несли на крошечные весы кольца, серьги, все те же крестики, только не медные, золотые. С добренькой улыбкой толстощекий бауэр отсыпал людям в мешочки зерна. Накрытое брезентом зерно убывало медленно. Юрка вертелся около кучи с сумочкой наготове. Стоило бауэру отлучиться, горстями бросал зерно в сумку — и через забор к себе. Догадываясь, бауэр грозил пальцем: «Юрик, нельзя…» Какой там нельзя! Юрка стервенел при виде неубывающей кучи. «Я тебе покажу, гад пузатый!» Но показал бауэр. Он пожаловался куда следует, за Юркой пришел полицай, отвел в комендатуру, там Юрке велели снять штаны и пять раз врезали винтовочным шомполом. После того крестики для продажи от хозяина фольгопрокатного мать получать перестала.
* * *
Их можно было только ненавидеть.