Мендл не знал ни минуты покоя. Он не продавал новые перчатки, а разглаживал прессом старые, бормоча под нос псалмы, которые помнил наизусть, и время от времени со вздохом вставляя: «Веселятся гои, Отец наш небесный, мою лихорадку им в бок, моей жены родовые муки, моего ребенка зубную боль, корь и скарлатину. Только жрать бы им да пить, служат деревянному идолу, а синагогу, святую синагогу построить не дают. Наверно, пришло уже Тебе время восстановить святой Храм. Да нет, видно, рано еще. Что ж, пусть будет, как Ты хочешь, Отец наш небесный!»
— Эй, жид, что ты там лопочешь свои бесовские молитвы? Хочешь на нас чертей напустить? Перчатки для мазурки с прекрасной белой голубкой, злочевской паненкой, госпожой Зофьей! Да смотри, не разглаженные, которые твой щенок подобрал с пола, из-под ног благородных шляхтичей. Чистые давай, новые, поддерживать прекрасный стан моей голубки, моего ангела!
— Что говорит ясновельможный! Как же я могу осмелиться обмануть такого благородного шляхтича, как ты? Я еще твоего родителя знал, старого пана. Ой, добрый был шляхтич, кейн йойвди кул уршуим…[9]
— Ты что, жид, вздумал проклинать моего покойного отца на своем бесовском языке? Смотри, велю с тебя живьем кожу содрать!
— Я на нашем святом языке благословил твоего отца, пусть он пребывает в раю по воле Божьей.
— Ты не благословляй и не проклинай, еврейчик. Береги свою шкуру, а не то прятаться тебе у жены под юбкой, когда я на тебя собак спущу.
Живей, еврейчик, поторапливайся. Ноги не могут устоять на месте, так и тянет танцевать!
— Еще минутку, вельможный, пусть еще немного полежат под прессом. Чем дольше перчатки лежат под прессом, тем чище, тем благороднее они становятся. Точь-в-точь как люди, вельможный, точь-в-точь как мы, евреи.
Тут подошел злочевский помещик, хорунжий Конецпольский, высокий, крепкий как дуб, сильный, широкоплечий. В черном атласном кафтане до пят он казался еще крепче, будто вырезанный из цельного куска дерева. На плечах возвышалась, как башня, наполовину выбритая голова с острой макушкой. Виски и лоб были выбриты, но длинные, как у гигантского сома, усы тянулись от уха до уха.
— Жидку, повесели-ка моих гостей песней, как у вас поют. Хорошо споешь, можешь просить у меня что захочешь. Понял?
— Понял, ясновельможный.
Еврей быстро подозвал Шлоймеле, который все собирал разбросанные под ногами помещиков перчатки. Отец пригладил сыну пейсы, поставил мальчика рядом. Помещики и помещицы обступили их, в зале стало тихо, музыка смолкла. Только потрескивали фитили горящих свечей. Из углов, из соседних комнат доносились оживленные голоса и смех сияющих белокурых дам и влюбленных кавалеров.
Долго, долго длилось приготовление. Вдруг еврей совершенно преобразился. Он закрыл глаза, лицо его налилось краской. Казалось, он пытается уйти в какой-то другой мир. И это ему удалось. Еврей нажал себе пальцем на горло и вдруг запел. Сначала негромко, будто для себя самого, но вскоре его голос приобрел силу, зазвучал дерзко и уверенно. Еврей забыл, где он. Только что смеялись помещики, но теперь затихли. Казалось, еврей — единственный хозяин огромных залов. Он не видел вокруг себя помещиков с паннами, не видел блеска атласа и мехов. Никого нет, только он один со своей суженой. И суженая его, которой он возносит хвалу, — не человеческое, но высшее, духовное существо. Святую субботу он воспевает, поет о своих надеждах и горестях: «Жену столь совершенную кто найдет!»
Не земной женщине пел он серенаду, он воспевал небесную возлюбленную, воспевал бесконечное счастье, которое она дарит, стоит лишь о ней подумать, воспевал святость и чистоту, которыми ее сущность наделяет и освящает каждого, кто помнит о ней, кто ее любит. О своей невесте, субботе, о единственной на тысячи лет невесте пел он и о вечной, великой любви, которую хранил и будет хранить его народ от праотцев до последнего поколения. Все беды, все испытания, через которые он ради нее прошел, исчезли, растворились в святости и величии. И всю его проклятую, собачью жизнь превращает эта любовь в великое, неземное счастье. Что эти шляхтичи и панны с их ничего не стоящим богатством, с их жалкими, убогими земными радостями, с их человеческой, минутной властью против вечности и любви к святой невесте!
Смущенные, онемели помещики перед богатырем, стоявшим среди них и певшим гимн святой любви.
— Услужил ты мне, хорошо спел! Гости довольны, еврейчик. Проси чего хочешь, все тебе дам. Только не раздумывай слишком долго. Я не так боюсь твоего аппетита, как твоей хитрости, — смеялся пан.
— Ясновельможный! — Еврей упал к ногам помещика. — Синагогу и кладбище! Синагогу, чтобы молиться, и кладбище — наших покойников хоронить. Разреши в Злочеве синагогу и кладбище!
Помещик на минуту задумался. Он вспомнил о жемчужине, которую когда-то преподнес ему Зхарья, глава общины Чигирина. Была бы в Злочеве еврейская община, платили бы налоги. Но что скажут Бог и ксендз Козловский? Вдруг его осенило, как сделать, чтобы и налоги собирать, и Бог был доволен:
— Если поклонишься Господу нашему Иисусу Христу и трижды благословишь святую Марию, все разрешу и под кладбище дам хорошее место.
Еврей стоял окаменев и молчал.
— Ну, еврейчик, по рукам? Ладно, скажи только: «Мария, Матка Боска, хвала тебе на веки веков, аминь!»
Еврей молчал.
— Ну, поклонись ей, и все.
Еврей не шелохнулся.
— Тогда медведя сыграешь.
Еврей от испуга побледнел и забормотал:
— Ясновельможный, я всего лишь бедный человек, сжалься над моей женой, над моим ребенком. Проси, Шлоймеле, сынок, проси шляхтича. Сжалься, ясновельможный, я всегда тебе верно служить буду.
И отец с сыном упали к ногам помещика, целовали сапоги, бились лбами о пол.
— Сжалься над моей женой, над моим сыном.
— Или благословить святую Марию, или медведя играть.
Еврей медлил. Он совсем побледнел и все повторял отрывки псалмов и молитв, продолжая целовать полу помещичьего кафтана. И вдруг глаза его просветлели. Руки и ноги еще дрожали, но лицо уже сияло спокойствием.
— Ради синагоги, ясновельможный. Бог поможет, поступай как хочешь.
Помещик кивнул, двое слуг схватили еврея и напялили на него медвежью шкуру. Помещик велел музыкантам играть, а слуги длинными кнутами принялись стегать «медведя». «Медведь» прыгал с места на место и рычал: «Р-р-р-р!»
Паны смеялись, толпились вокруг, толкали друг друга к «медведю», а слуги гоняли его кнутами из угла в угол. Еврей, одетый в медвежью шкуру, бормотал: «Бог — свет мой, помощь моя. Перед кем мне дрожать?»
— Рррр! — прыгал он по залу на четвереньках. — «Бог — ограда моей жизни. Кого мне бояться?»[10]
— Хорошо сыграл медведя, еврейчик. Будет тебе синагога. А за кладбище придется еще послужить.
Мендл, путаясь в талесе, что было мочи несся домой из замка, мальчик с развевающимися пейсами едва поспевал за отцом, и оба кричали во весь голос, чтобы скорее сообщить маме радостную весть: «Синагога! Будет синагога!»
Глава 4
Новая община