продолжая немо таращиться то на меня, то на нож. Я успел стругануть ее один раз против шерсти, прежде чем она снова загромыхала по мойке своим неприспособленным к борьбе с человеком торсом. Я отложил нож в сторону и снова ухватился за молоток. Аккуратно взял судака за склизкие бока и перевернул перпендикулярно мойке. Придерживая рыбу таким образом, нанес ей сокрушительный прицельный удар между глаз. Кажется, она только этого и ждала. На этот раз вместе с водой мне в лицо полетела липкая чешуя. Залитые кровью глаза продолжали неотрывно за мной наблюдать.
Я решил отрезать ей голову и покончить с этим раз и навсегда. Как только я вонзил ей в холку нож, раба начала исполнять пляски святого Витта и индийский танец живота одновременно.
Уже когда этот судак был обезглавлен и очищен от чешуи, я разрезал его на части и чувствовал, как содрогается его тело и дергается хвост. Кажется, даже шкварча в масле на сковородке, ломтики рыбы продолжали отчаянно сражаться за жизнь.
Мне думается, вегетарианцы, отказавшиеся от употребления мяса, но оставившие за собой право на поедание, а стало быть, убийство рыбы – сильно лукавят. По крайней мере, мне не понятно, почему убийство курицы – это плохо, а убийство рыбы – вроде как не очень. Хотя попадаются и принципиальные.
Как-то в Москве, на Кузнецком мосту, у входа в вегетарианский ресторан спрашиваю у официантки:
– У вас даже рыбы нет?
Она злобно отвечает:
– Нет.
– А спиртное? – интересуюсь я.
– И спиртного нет. Только безалкогольное вино.
– Ну, извините, – говорю. – Всего доброго, – поворачиваюсь и ухожу. Слышу, сзади контрольным выстрелом раздается:
– У нас и курить нельзя.
Добила, чтоб не мучился.
Самое поразительное, что в таком рыбном городе, как Ростов, нет ни одного рыбного ресторана.
Когда Вадик Соломонов вырос и стал врачом-гастроэнтерологом, он работал в поликлинике и регулярно брал взятки рыбой. Вадик рассказывал, как однажды делал колоноскопию какой-то старушке. И в самый ответственный момент изучения ее прямой кишки бедная женщина, на минуту перестав выть от боли, повернулась к нему и сказала: «Доктор, посмотрите хорошо. Я вам вкусной рыбки принесу».
Однажды я ел рыбу и подавился костью. Я кашлял, заедал хлебом, запивал, но кость оставалась на месте. Жена сказала, что надо ехать в больницу. «Иначе, – сказала она, – у тебя начнется асфиксия». Я мнительный и всегда охотно полагаюсь на пессимистичные прогнозы, потому что знаю: если что-то может случиться плохое, то оно непременно случится. Мы поехали в больницу. Там молодая и приятная врач посадила меня под яркую лампу, села напротив, плотно сжав мои колени своими. Это было очень эротично. Я и не заметил, как она извлекла пинцетом злополучную кость.
Буквально через пару недель я заехал на обед к родителям. Мама приготовила вкуснейших жареных толстолобиков, и история с костью повторилась. Но я уже не волновался и никуда не спешил. Я спокойно доел и привычно отправился в больницу. Об асфиксии я не думал, а думал о том, как снова встречусь с сексуальной докторшей. К тому же на этот раз я прибыл в больницу один, без жены. Но вместо нее я обнаружил в кабинете толстого мужика. Он долго и болезненно ковырялся в моем горле, потом, чертыхаясь, достал-таки кость и устало сообщил:
– Вы сегодня уже пятый с костью в горле.
Рыба вяленая и живая продается в Ростове на базарах, в гастрономах, ею торгуют на улицах старушки, ее привозят во дворы многоэтажных домов специальные машины с цистернами, на которых написано: «Живая рыба», и выуживают ее оттуда сачками на длинных шестах. Я сам слышал в подъезде, как одна соседка-пенсионерка говорила другой:
– Лида, во двор рыбу привезли.
– Свежую?
– Темпераментную, как я.
«Ничто не радует, – сказал мне как-то один знакомый. – Еда мне не вкусная». Не только еда – жизнь с годами теряет вкус. Что тут поделать? Повторяющийся опыт нивелирует остроту ощущений.
Как легко было в детстве посреди лета забежать со двора к соседям на первый этаж и попросить стакан воды из-под крана. Взмыленные, с грязными руками и свезенными коленками, запыхавшиеся, мы жадно глотали самую вкусную на свете воду. До самого донышка, до последней капельки. И просили еще.
А теперь еда нам не вкусная.
Мы не верим в чудеса только потому, что наш жизненный опыт их не подтверждает. То есть перестал подтверждать. Может быть, с того момента, когда под маской Деда Мороза вдруг проступили знакомые черты. Может быть, с того дня, когда мы поняли, что жизнь не вечна, что все мы смертны.
Я помню эту новогоднюю ночь. Я знал, что запомню ее, хотя память на даты и цифры – не самая сильная моя сторона. Но наступление двухтысячного года я не мог забыть.
Я развелся. Мы разъехались. Ребенок – к жене. Собака – ко мне. Столько боли, столько обид, разочарований, столько одиночества в голой квартире, заставленной коробками с вещами и фрагментами мебели. Гулкое эхо во всех комнатах. Запах быта бывших жильцов. Тридцать первое декабря 1999 года. Я что-то мыл, распаковывал, расставлял по местам. Мне казалось, я начинаю новую жизнь на новом месте, с круглой даты, с нового тысячелетия. Очень символично.
За час до наступления Нового года я отправился к родителям.
Я пробирался по ночному городу – людей на улице практически не было, огни почти не освещали дорогу, где-то завыла собака. Во мраке и тишине то и дело слышались разрывы петард и хлопушек. Без вспышек смеха, без музыки и праздничного шума. Атмосфера была зловещей. Казалось, город осажден невидимым врагом. Навстречу мне шла семья: муж, жена и ребенок – шли молча. Ребенок поджигал какую- то китайскую пиротехнику, бросал ее на землю, она оглушительно взрывалась. Все молчали. Так я и дошел до родительского дома. Бетонные ступеньки до пятого этажа, пошатывающиеся деревянные перила – тысячи раз повторяющийся опыт. Отец был на дежурстве. Мама накрывала на стол. По телевизору нас поздравил Путин. Он стоял у кремлевской стены на улице с непокрытой головой. Вокруг лежал снег. Когда президент говорил, пар почему-то не шел изо рта. Что-то там не додумали кремлевские политтехнологи. Под бой курантов мы чокнулись, поздравили друг друга с Новым годом, выпили, закусили. Я пошел домой и там продолжил расставлять мебель и выуживать из коробок вещи. Достал печатную машинку «Москва».
В восьмидесятые годы она считалась портативной, хотя весила килограммов десять – не меньше. В коричневом, обтянутом дерматином футляре, она была скорее похожа на портативный аккордеон. Клавиши ее стучали на полночной кухне так, будто вбивали гвозди в лист формата А4. Мой творческий процесс шел вразрез с попытками жены наконец-то уснуть.
Сгорбленная настольная лампа, кофе, сигареты, печатная машинка…
Сейчас у меня бесшумный ноутбук. Сигареты и кофе тоже стали лучше. Жены не стало. В доме тихо.
Закончил под утро. Лег спать в еще чужой квартире. Чужой потолок над головой, утренний свет непривычно падал на стену из чужого окна. Собака тоже маялась, вздыхая, переходила с места на место и грузно опускалась на пол. Громко лязгала металлическая подъездная дверь – мои новые соседи возвращались домой или от них уходили гости. Я думал о новой женщине, которую я еще не знаю. О том, как буду жить с ней в этой квартире. Начиналось новое тысячелетие.
Оказывается, иногда проще дождаться нового тысячелетия, чем новой женщины, с которой я смог бы жить счастливо вместе.
Зашел в магазин и вижу – продаются карпики. Они лежали на витрине в осколках льда вместе с какой-то другой более аристократичной рыбой. Как, например, готические осетры, похожие на Кельнский собор. И я их тоже хотел, но карпиков больше. Потому что они показались какими-то