Меня впервые посетила такая мысль.
Я лежал в постели, как сейчас, и мне было страшно. Я задыхался от ужаса.
Дом, где я жил с родителями, располагался по соседству с мединститутом и городским моргом. На здании дореволюционной постройки зловеще проступала выложенная кирпичом надпись: «Здесь мертвые учат живых».
Я с ребятами из нашего двора часто заглядывал в окна цокольного этажа этого заведения.
Оттуда несло формалином и дохлятиной. Сквозь вековую грязь на стеклах тускло проступал желтый электрический свет, эмалированные ванны с раствором формалина, в которых плавали трупы. Иногда они лежали и на металлических столах – голые мужчины и женщины. Тогда мы еще не знали или не задумывались над тем, что это общий финал. Поэтому было не очень страшно. Это вот если бы на наших глазах мертвец зашевелился или встал, тогда конечно. Тогда было бы жуть как страшно. А так нет. Даже интересно.
И вот однажды перед сном я понял, что тоже умру. И тоже буду лежать в морге на холодном металлическом столе. Я чувствовал этот холод. Меня трусило от страха. Потом я представлял себя лежащим в гробу с открытой крышкой. Я слышал, как люди говорили: «Миша умер». Некоторые плакали…
Мне казалось невероятным, что после моей смерти жизнь будет продолжаться для всех, кроме меня. Даже для собак и кошек в нашем дворе! Даже для голубей и воробьев! Муравьи и комары будут жить после меня!
И тогда мне подумалось, будто самая большая несправедливость, какая только возможна в жизни – это моя смерть.
И сейчас, спустя все эти годы, лежа в другой постели, выросший, постаревший, несколько обрюзгший, я по-прежнему страшусь смерти.
Недавно я видел, как один мужчина умер в очереди за овощами.
В считанные минуты он посинел и превратился в труп с остекленевшим взглядом. Только что его интересовало «кто здесь крайний?». Вероятно, он присматривался к помидорам или к огурцам, предполагал, вернувшись домой, сделать салат или сварить борщ. И вот ему уже ничего не надо покупать, ничего не надо готовить…
У меня тоже были кое-какие планы. Я хотел успеть как-то оправдать свою бестолковую жизнь. Как-то наверстать упущенное…
Сердце то заикалось, то захлебывалось в скороговорке, жар наполнял желудок, карабкался по позвоночнику.
Муха парила надо мной, как стервятник.
Я набрал «03». Они приехали быстро, минут через пятнадцать. Молодые и красивые ангелы смерти в синей униформе. Одна из них, доктор по имени Мария, щупала мне живот нежными холодными пальцами. Может быть, это последние женские прикосновения. Отогреет ли еще кто-нибудь свои холодные тонкие пальцы на моем животе?
По дороге в «Склиф», сидя в машине «скорой помощи», я вдруг вспомнил старый черно-белый фильм моего детства «Сердце Бонивура» с молодым Львом Прыгуновым. Враги вырезали пятиконечную звезду на его груди. А он так и не выдал партизан. Тогда я смотрел эту картину со слезами на глазах. Не только из сострадания к мукам красноармейца, но и от стыда за то, что я никогда бы не выдержал подобных пыток и наверняка раскололся, назвал бы всех поименно, обозначил на карте места дислокации. А Бонивур только тихо постанывал и никого не сдал. И вот, когда меня везли в хирургическое отделение «Склифа» с подозрением на внутреннее кровотечение, я трепетал от страха.
И если бы только у меня была альтернатива лечь под нож хирурга или сдать отряд другой партизан, я бы нисколько не сомневался в своем выборе. Я представлял себе этих партизан, у которых, скорее всего, ничего не болит, они беспечно греются у костра и тихо матерятся, попивая чаек.
Все эти долгие годы не прибавили мне героизма. С тихим ужасом я вышел из машины. Больничное помещение было мрачным, зловеще напоминало морг неподалеку от моего дома в Ростове-на-Дону. С той лишь разницей, что это был не маленький провинциальный морг, а большой, столичный.
Жизнь прошла. Окончилась. Не стоит подводить печальные итоги.
Я исчезаю с поверхности земли, ухожу в ее недра.
Мои страхи бесконечны, как Вселенная. Бесконечны сигареты, которые я курю одну за другой, прожигая озоновый слой и верхние дыхательные пути. Бесконечно количество девушек, с которыми я мог бы познакомиться и расстаться. Бесконечны удовольствия и страдания, которые я мог бы испытать. Все это изобилие ограничено только годами моей жизни, количеством сокращений сердечной мышцы. А раз так, то ничто не помешает мне предположить, что и моя жизнь бесконечна, как Вселенная, как сигареты, как девушки, как удовольствия и страдания. Что сущность моя воспарит к небесам. И там, где-нибудь в ноосфере, встретит родственную душу молодой и красивой девушки, безвременно погибшей в какой-нибудь авиакатастрофе. И мы с ней, едва соприкасаясь золотистыми лептонными телами, заскользим над деревьями и лугами, над морями и пляжами, над всеми вами, ныне живущими к новой светлой загробной жизни.
Не знаю, чем станет заниматься она. А я буду писать роман, научусь играть на саксофоне, займусь, наконец, спортом и, может быть, выучу английский еще до того, как истлеет в сырой земле рыжий льняной костюмчик, в котором меня похоронили…
Я летел по какой-то трубе, выложенной слайдами моей биографии, скользил вдоль длинной фотогалереи. И каждый слайд оживал, когда я пролетал мимо, анимируя фрагменты моей жизни в хронологическом порядке. Я летел быстро, но успевал заметить самую мелкую деталь, услышать самое незначительное слово, каждое междометье, каждый вздох, каждый звук… Я видел себя новорожденным с синюшным оттенком и клеенчатой биркой на запястье. Я видел молодую маму, кормящую меня грудью… Счастливого отца, с лица которого, кажется, стерли все морщины и подретушировали седину. Он неуверенно и опасливо брал меня на руки… Я делал первые шаги… И вот уже ноги несли меня в детский сад, затем в школу, потом в университет, потом еще невесть куда по разным дорогам до боли знакомыми маршрутами…
Я понимал, что это кино вот-вот закончится. Где-то над головой уже забрезжил свет, как в кинотеатре, когда заканчивается сеанс.
Я ждал, что вот-вот пленка оборвется или мелькнет слово «КОНЕЦ» и пойдут титры… Но тут, чуть-чуть не вылетев в трубу, я застыл на месте. В отверстии прямо напротив моего лица, затмив собой поток яркого солнечного света, появилась хитрая еврейская бородатая физиономия:
– Пошел в жопу! – услышал я знакомый густой бас.
– В каком смысле? – не понял я.
Но тут же передо мной возникло другое лицо, большей частью скрытое за марлевой маской. Я видел, как едва заметно она зашевелилась от движения воздуха и слов:
– Жив, сукин сын?
Я ненадолго задумался и утвердительно моргнул.
Хомяк
Максим проснулся без будильника. Спать не хотелось. Вставать, впрочем, тоже. Так бы и лежал под одеялом, как парниковый овощ. До лучших времен. Наступят ли они? Жена уже грохотала посудой на кухне. Ризеншнауцер Ирвин, поскуливая, нервно цокал когтями по паркету. Сквозь неплотно закрытые шторы мрачно проступало небо цвета мокрого асфальта.
В коридоре его встретил пес и ткнулся ледяным и мокрым носом в еще не остывшую ногу. Максима передернуло. На кухне орудовала жена с помятым подушкой, недовольным лицом. Они сказали друг другу «привет», будто выдавив из тюбика засохшую пасту.
Он сделал себе кофе, выпил и пошел в туалет покурить. В комнате заныл ребенок. Собака пищала – просилась на улицу. Максим сидел на унитазе, курил, тупо уставившись в стену. В трубах гудело, клокотало и вибрировало. Так случалось каждое утро, когда дом просыпался. Максим вспомнил, как ровно четыре года назад, вечером, он стоял у роддома и думал о том, что вот родился в этом мире, не то чтобы очень приспособленном для жизни, еще один человек.
«Мы внесем его в обшарпанный подъезд нашего дома, где выбиты лампочки, пахнет мочой и на стене синей краской написано слово из трех букв. И он станет здесь жить – поживать, добра наживать.