поняли. Пленные стали спрыгивать из вагона. В основном это были пехотинцы, но попадались танкисты и, как Эрих, летчики. Весь состав был оцеплен охраной НКВД. Оглядевшись, Эрих понял, что их доставили на большой железнодорожный узел. Вокруг было безлюдно – ни души. Скорее всего, вокзал «обезлюдили» специально, к их прибытию. Эшелон загнали в тупик, все пространство рядом с ним хорошо просматривалось охраной, только вдалеке виднелись товарные вагоны, слышались отправные гудки. Эрих сразу догадался, что станция располагалась недалеко от крупного города. Неожиданно внимание к себе привлекла стайка ребятишек, выскочивших из-за пустых отцепленных вагонов. Чумазые, худые, малорослые, казавшиеся слишком маленькими в мешковатых, на вырост, залатанных мамками одеждах. Они по-детски, непосредственно, с шумным весельем гоняли пустую консервную банку, словно это был футбольный мяч. Их радостный смех прозвучал разительным контрастом натянутому, мрачному молчанию, царившему среди пленных. Его прерывали только грубые окрики конвоиров. Старший из ребят или, может быть, он был просто выше остальных ростом, случайно оглянулся и… замер. За ним остановились остальные. Столпились тесно за его спиной. С любопытством, смешанным со страхом, глазели они на солдат поверженной вражеской армии. Их детская память еще хранила жестокий образ оккупанта и гортанные звуки чужого, непонятного языка. За мальчишками появилась группка взрослых. С молчаливой враждебностью, исподлобья смотрели они на пленных – закутанные в платки женщины, старик в треухе и рваном ватнике. Стояла глубокая осень. Было холодно. На горизонте собирались свинцовые снеговые тучи. Дул сырой, пронизывающий ветер. Пленные мерзли в своих изрядно потрепанных мундирах – последнем летнем обмундировании рейха весны сорок пятого года, – многие были простужены, но об их лечении никто не беспокоился. Пританцовывая на ходу, чтобы согреться, они с нетерпением ждали, когда конвоиры закончат разгрузку и проверку и отведут их куда-нибудь под крышу. Хотя бы под крышу. Тухлая похлебка – вот предел непритязательных мечтаний. Конвоиры же не торопились. Они переговаривались между собой, просматривали списки. Группа взрослых приблизилась к пленным. К ним примкнули ребятишки, попрятавшись за мамкины юбки. Внезапно одна из женщин, стоявшая ближе остальных к военнопленным, смачно плюнула под ноги бледному пехотному лейтенанту и крикнула по-русски. Офицер отпрянул от неожиданности. Конвоир лениво махнул рукой на женщину, мол, пошла вон, отвяжись… Но женщина, ободрившись его равнодушием, наклонилась, взяла комок грязи и швырнула им в лицо лейтенанта. Ее примеру сразу последовали остальные. Комья грязи, плевки, злые, бранные слова летели в пленных под свист и хохот ребятишек. Конвоиры, наблюдая за сценой, даже улыбались. Их забавляло это зрелище. Стоявший рядом с Эрихом высокий полковник вермахта с горечью и стыдом отвернулся. «Вот, что мы заслужили, майор, – пробормотал он, – вот чего мы достойны…» «От кого? От врага? – ответил Эрих спокойно. – Что ж тут удивительного? Я думаю, на родине нас не стали бы так встречать. Но вернемся ли мы на родину, вот это вопрос». Внезапно все стихло. На серой, заляпанной грязью машине к конвоирам подкатил начальник. Высунувшись, он что-то громко прокричал, очень зло. Конвоиры сразу прекратили улыбки и отогнали народ, восстановив порядок. Машина укатила. Ребятишки разбежались, за ними разошлись и взрослые. Конвоиры построили пленных колонной и погнали их по проселочной дороге, вязкой от пролившихся дождей, вдоль железнодорожного полотна.
Эрих поймал себя на мысли, что узнает места, куда их привезли. Та самая станция Колодищи, где в 1944 году располагался штаб Люфтваффе. Вот так поворот! Он уже не рассчитывал попасть сюда. Как много в его воспоминаниях было связано с этой станцией. Сохранился ли военный городок, где они жили? Общежитие, дом, где располагался штаб, аэродром за лесом? Или русские уже все снесли и сравняли с землей? Необыкновенно ярко ему вновь вспомнилась Хелене, как она входила в офицерское общежитие, безукоризненная, строгая, подтянутая. С уничтожающей иронией она отчитывала тех, кто провинился, сдержанно хвалила отличившихся. Как усталая, измученная бессонными ночами, расслаблялась в его объятиях, когда они наконец, оставались наедине. Вспомнились капризы Зизи. Отправляясь в Берлин, Хелене простилась с ней в Оберзальцберге. Они простились как подруги, бывшая служанка плакала, обнимая свою госпожу. Она собиралась вернуться домой в Зальцбург и обещала всегда помнить о том, что они пережили вместе за шесть лет войны. А еще ему вспомнилась простоватая, скованная русская уборщица, которая влюбилась в Андриса. Возвращаясь с совещания в Берлине, он привез ей духи «Шанель», и она не знала, как ей распорядится таким богатством, плакала и смеялась от счастья. Все вспомнилось ему, как будто было вчера. Тоскливо заныло сердце. Ничто уже не повторится. Он возвращается сюда пленным. Пройдя по кругу славы, он вновь пришел к исходной точке, откуда начинается другой круг – круг позора. И слава богу, по этому, второму кругу, ему придется пройти одному. Без Андриса, который успел умереть, как подобает солдату, и без Хелене. Один – за всех, за целый полк. Он поднял голову. Это суровое серое небо, неприветливое и хмурое, помнит рокот моторов их боевых машин, помнит, как взмывали ввысь серые «акулы-мессершмитты», помнит яростные воздушные схватки, в которых смелостью и мастерством противники не уступали друг другу. Помнит, как они возвращались на аэродром, всякий раз не досчитавшись кого-то, и к этому невозможно было привыкнуть. Ему казалось, прокричи он сейчас имена погибших здесь друзей, они откликнутся ему с Небес. Но что он скажет им? Что от всего полка в живых остался он один? Что он не нашел своей пули в бою, и ему пришлось увидеть то, что им, к их счастью, пережить не довелось – крах Германии и ее оккупацию? Они умирали в небе над Белоруссией, еще веря, что победа придет, что война не затронет их дом, что большевистские орды остановят на границах Восточной Пруссии. Они умирали, надеясь на будущее, которое так и не наступило. И теперь он оказался здесь, чтобы возвестить всем, погибшим над Волгой, над Днепром и над Бугом, что Германии больше нет. Часы пробили полночь и остановились 2 мая 1945 года. «И мы, оставшиеся в живых, не смогли защитить ваш дом, не смогли защитить ваших матерей, вдов, сирот. Мы сдали их на милость победителей. И потому я не окликну вас. Мне стыдно, что я остался жив. Мне стыдно даже поднять глаза к небу, с которого вы смотрите на своего командира. Он посылал вас на смерть, а сам посмел остаться в живых. И вот теперь бредет уныло по грязи, без погон и оружия, а вы наблюдаете за ним с заоблачной высоты…» Эрих знал, отчего кошки скребли на сердце. Сколько молодых летчиков за время войны прошло через его эскадрилью «Рихтгофен»! Для каждого из них имя Хартмана было легендой, каждое его слово, а не то что приказ – законом. Они боготворили его. И вот они погибли, а он, герой и их кумир, месит грязь по белорусскому тракту, когда его многочисленные награды какой-нибудь русский умелец в солдатской гимнастерке давно пристроил в дело, выдернув из них бриллианты, сапфиры и все остальное. Бесславно ткнулся носом в политую кровью и дождем землю под Берлином его самолет. Ткнулся и сгорел. Легенда закончилась. Остались только эти унылые, размокшие под дождем поля, дороги да неприветливое, полное осуждения небо над головой. Лица, лица, сотни лиц. Он не мог представить прежде, что так четко вспомнит каждого летчика, служившего в его эскадрилье за два года. И не только летчиков, даже механиков.
Вот и дотянулся безликий, серый караван людей до остановки. Дырявая крыша сарая – укрытие от мелкого, косого осеннего дождя.
– Сядай тут, – скомандовал старший из конвоиров. Вокруг – то ли поляна, то ли стадион, обнесенный высокой оградой, поверх которой накручена колючая проволока. Сквозь щели в заборе опять мелькают любопытные мальчишеские глаза. Но на забор не влезешь – боязно, да и колется. От голода, усталости ноги едва держат их. Повалились, кто где стоял. Закутавшись в брезентовые плащ-палатки, конвоиры заняли свои посты вокруг стадиона на вышках. Даже пулемет взгромоздили. Полковник вермахта, случайный сосед Эриха, вдруг побледнев, схватился за сердце.
– Что с вами? Вам плохо? – Эрих склонился над ним. Потом вскочив, знаком позвал конвоира. Высокий, плечистый детина в надвинутом на глаза капюшоне, с автоматом наперевес, подошел неохотно, вразвалочку.
– Ну, чаво надо-то? – гаркнул, ткнув Эриха дулом автомата в грудь.
– Лекарство нужно, – Эрих сказал по-немецки и, отдавая себе отчет, что конвоир вряд ли уразумеет, что требуется, указал на лежащего ничком полковника.
– Лекарство, врач, – повторил он.
– Медицин что ли? – проворчал детина, коверкая немецкие слова, – вам что тут, поликлиника или санаторий, фрицы? Нет медицин. Нихт. Ферштейн? – и сердито ударил полковника прикладом автомата в бок, – мне только одна морока.
Затем громко икнул, развернулся и уже направился прочь. Но не тут-то было. Эрих схватил его за рукав и с силой рванул к себе:
– Веди врача, сволочь, – проговорил негромко, веско, разделяя слова. Плевать, что по-немецки. Поймет. Они все понимают, только делать не хотят. По выражению лица поймет.