обстановки в старом доме Хайнов, начиненной, в представлении Швайцара, угрозой и злом. Столь же много живых, верно подмеченных деталей и в портретах персонажей. В то же время роман «Невидимый» свободен от громоздкой описательности, свойственной в известной мере первому роману Гавличка. В «Невидимом» автор подчиняет мастерское изображение внешнего мира, характеров и событий чрезвычайно драматично и увлекательно разворачивающемуся сюжету. Отточенное мастерство детали позволяет писателю поднимать ее до символа, сохраняя всю ее неповторимую характерность. Таково, например, сравнение ярко-красных губ Сони с раной, которое раскрывает свой смысл в момент ее трагической гибели. Да и вообще цвета предметов нередко приобретают в романе не только живописный, но и символический смысл.
Автор вспоминает, как он стремился к лапидарности и драматизму, увлеченно работая над своим романом: «Ох, этот „Невидимый“, создававшийся в каком-то неиссякаемом опьянении, по двадцать — тридцать страниц ежедневно, после целого дня утомительной работы, шестьсот страниц первоначального текста, потом доведенных до четырехсот двадцати». Этими словами начинается автокомментарий к роману, знаменательно озаглавленный «Попытка создания образа человека в литературном произведении». Живые люди, действующие в предельно драматичных обстоятельствах, лаконичная, можно сказать, «сгущенная» манера письма — таковы несомненные достоинства Гавличка-художника. И в этом смысле Гавличек стоит на уровне лучших достижений реализма нашего века.
Известная чешская писательница Ярмила Глазарова так охарактеризовала роман Гавличка «Невидимый»: «Эта книга единственная в своем роде в чешской литературе. Мы, ее первые читатели, до сих пор потрясены ее сумрачной силой. И так горько вспоминать, что она долго не могла найти издателя, что ее отвергали холодно и с полным непониманием».
Знакомство с романом одаренного писателя обогатит наши представления о талантливой, переливающейся многокрасочным спектром чешской литературе нашего века.
Невидимый
1
ДЕСЯТЬ ЛЕТ
Мане Краусовой[1]
Неполных три месяца назад я получил извещение о кончине Кирилла Хайна. Очень краткий и холодный текст, какие посылают в подобных случаях и при подобных обстоятельствах: «Извещаем Вас, что он умер вчера в половине девятого вечера вследствие воспаления легких. В случае каких-либо особых пожеланий касательно похорон просьба сообщить нам незамедлительно». Печать и дата. Подпись, похожая на стенографический знак. Больше ничего.
Нет, у меня не было никаких «особых пожеланий касательно похорон», абсолютно никаких, однако весть эта произвела такой же эффект, как если бы на погасшее по видимости огнище плеснули ложку спирта: мертвый пепел вспыхивает тогда гудящим пламенем. Оно может слегка опалить вам брови или закоптить свежевыбеленную стену. Я все время носил это казенное письмо с собой, то и дело машинально вытаскивая его из кармана. Вот как — стало быть, умер! Умер! Все зло, которое причинил мне этот невинный виновник, всплывало передо мной четко и последовательно, что бы я ни делал — ел, работал, ложился спать. Не то, чтобы оно было уже забыто. Никогда, никогда не забыть мне его! Но теперь призраки поднялись из могил. Последние несколько лет моей жизни встали перед моим внутренним взором.
Не знаю, когда мне, собственно, пришла мысль описать свою историю. Скорее всего в тот момент, когда я впервые осознал, что невдолге исполнится ровно десять лет с тех пор, как я переступил порог этого дома.
Написать историю своей жизни… Звучит невероятно возвышенно! Однако я вовсе не собираюсь как-то там увековечивать мои великие деяния. Да и не было в этой истории ничего красивого, такого, что стоило бы увековечить. Возможно, я просто почувствовал потребность доказать кое- что собственным сомнениям. А может быть, в извилистом русле моей судьбы затерялось что-то, и я надеялся найти его таким путем. Впрочем, нет! Не надо отрицать свою вину, когда я
Начать день в день, минута в минуту, ровно через десять лет после того, как началось мое несчастье… Пусть сочтут меня сумасбродом за то, что я уцепился за числовую веху, не имеющую, в общем, никакого значения. Пусть думают что угодно, я заранее говорю: мне это абсолютно безразлично. Слишком уж соблазнительно, слишком глубоко волнует — приступить к делу в тот самый день, который имеет непосредственное отношение к событиям.
Как только мне стало ясно, что я
Я усердно трудился, чтобы написать свою историю. Не забыл ничего, что могло бы подстегнуть мою память и помочь мне более полно припомнить прошлое. Потому-то и отдал я несколько странные распоряжения на сегодня. Странные? А почему бы и нет? Разве после всего, что произошло со мной, не обрел я право на кое-какие странности?
Наконец он наступил, этот особенный день, когда я, но собственному замыслу, прямо-таки упьюсь своим прошлым. Сегодня и помышления не было о том, чтобы пойти на завод. С раннего утра я тщательно изучал весь трудолюбиво собранный материал. Днем погулял в одиночестве, чтоб освежить голову. Не торопясь, шаг за шагом, по замерзшей дороге, к лесу и обратно. Потом сидел дома, курил. Пленные воспоминания свои, одурманенные дымом сигары, держал под рукой. Разглядывал их — пристально, упорно, молчаливо. Видел, как они трепещут, как дрожат эти туманные тени, эти жалкие призраки!
Плотно поужинав, я заперся в своей комнате. И вот сижу, пишу первые строчки. Пишу внимательно, каллиграфически, чуть ли не как школьник. Но это только для разбега. Только для начала. Слева на моем письменном столе — коробка с сигарами, справа — бутылка вина и бокал.
Это — та самая комната, которую мне дали, когда я провел в этом доме первую ночь, та самая комната, в которой я жил до свадьбы. Тогда она была всего лишь гостевой. Я повысил ее в звании, сделал своим кабинетом, когда тесть переселился к своей тетке на первый этаж, предоставив нам, новобрачным, весь второй. Теперь здесь, конечно, все не так, как было тогда. Вместо старомодного умывальника с мраморной доской — простой американский письменный стол, кушетка вместо широкой дубовой кровати,