Рука ее дрожала. Но Соня не улыбнулась. Словно уже не умела. Только теперь дошел до меня весь ужасный смысл хайновских слов: «Царевна Несмеяна»…
— А я уже так привык к заводу, — начал я рассказывать, стыдясь, что не нахожу ничего лучшего и тем обнаруживаю свои раны. — У меня теперь вся жизнь — это завод. Мыло, кристаллическая сода…
И я засмеялся — неискренним, шутовским смехом. Ох, и почему этот старый болтун не сказал мне всего, не подготовил получше к этой встрече?
— Ты очень хорошо выглядишь, — медленно и серьезно выговорила Соня, и я принял это как упрек и обозлился на то, что у меня такой здоровый вид, что я во все время ее болезни не терял прекрасного аппетита…
— Я веду размеренный образ жизни, — как мальчишка забормотал я. — Мне некогда горевать. Работаю…
Получилось так, словно на ее упрек я ответил упреком. Каким звучным был мой голос! Нет, он никак не подходил к этой минуте, совершенно ясно. Строго говоря, старый Хайн действовал вполне разумно и дальновидно, не позволяя нам видеться раньше. Господи, как долго еще протянется это свидание? У меня было такое чувство, будто башмаки мои подбиты железом, а стою я на бумажном полу. Провалиться бы мне в самые недра земли!
После первого свидания мы с Соней виделись уже каждый день. Предписание врача, все еще маячившее где-то на заднем плане, разрешало это делать только раз в день. И лишь по воскресеньям программа бывала несколько разнообразнее.
На первых порах нас не оставляли наедине. Иногда с нами сидела Кати, но чаще сам Хайн. Этот подозрительный отец ревниво следил за каждым моим словом, готовый вмешаться, как только в моем поведении появятся какие-нибудь суровые или равнодушные оттенки, которые могли бы ранить больную, как только на личике Сони появится выражение разочарования или утомления. Тогда он сейчас же вытаскивал часы и смотрел на меня таким озабоченным и красноречивым взглядом, что я предпочитал поскорее убраться — с поклонами и лучезарными улыбками.
Встречи наши проходили почти всегда одинаково. Я появлялся по возможности бесшумно, чтоб не испугать, — это могло бы повредить Соне, — и наклонялся к ней с той предписанной непринужденной улыбкой, которая, по мнению Хайна и доктора, могла привести больную в хорошее настроение. Подтянув на коленях брюки, я садился у постели Сони на стул, который мне уступал Хайн.
— Только, пожалуйста, поспокойнее, — советовал тесть, — да повеселее! И ни слова о болезни, ладно?
Я послушно избегал разговоров о болезни, но чем тщательнее я их избегал, тем навязчивее всплывала эта тема в наших мыслях, и я наблюдал, как все печальнее становится маленькое, измученное личико, и уныло следил взглядом за Хайном, который беспокойно расхаживал по комнате, давая тем понять, что мне пора удалиться. Я научился болтать с самым беспечным видом: «Ах, папочка уже становится нетерпеливым!» И, поцеловав ручку Сони, уходил легкой, франтоватой походкой, не преминув оглянуться с порога. Соня провожала меня строгим взглядом, ожидая этого момента. И вяло махала мне исхудавшей рукой.
За дверью я с облегчением переводил дух. Роль развлекающего супруга я исполнял вполне добросовестно, но никогда не стремился ни приблизить час этих сентиментальных трудов, ни затянуть их.
С первого же свидания, когда я столь неудачным образом навязался Соне, Хайн всеми возможными средствами подчеркивал свое надо мной превосходство. Еще бы! Он-то был мастер утешать, баловать, врать — я же был всего лишь его неуклюжим учеником. В своей добросовестности я доходил до того, что старался подражать ему. И никогда я не выглядел смешнее, чем при этих попытках.
Сильный п здоровый мужчина, как я, при всем желании не может без конца поклоняться прядям черных волос, печально разметанным по подушкам, перебирать слабые, топкие пальчики, вперять тоскующий взор в упорно потупленные глаза. Жизнь нескромна и бурна, в то время как болезнь — тиха. Мужчина уходит и, когда его уже не видят, открывает рот и зевает. А когда мимо пробегает этакая Кати со своими вишневыми губками и проворными ножками, он останавливается, ошеломленный, с тяжелым сожалением на сердце. Ведь он-то плутает на другом берегу…
Кунц обращал мое внимание на кое-какие улучшения, ускользавшие от меня.
— Вы не заметили — сегодня цвет лица у Сони уже гораздо лучше? И какое веселое у нее нынче выражение губ… Почти уже настоящая улыбка, честное слово!
Я действительно не умел подмечать такие подробности, но всегда готов был верить ему. Почему же нет? Вполне естественно, что у этого друга дома развилось этакое загадочное шестое чувство, помогающее ему производить подобные наблюдения. У меня такого чувства не было.
— Соня ест теперь куда больше. У нее появился аппетит! — заявлял Кунц, и Кати подтверждала это.
Ей единственной решился я сознаться в своей слепоте:
— Кати, вы, вероятно, правы, но я этого не замечаю. По-моему, никакого улучшения нет. А если и есть, то совершенно незначительное. Похоже, все это затянется на годы!
— Вот выдумали! — смеялась Кати. — Да она уже поправилась на два килограмма! А совсем недавно каждый день теряла в весе…
В конце июля Соня выходила в сад только на полчаса, но скоро ей прибавили еще полчаса, а там уж она стала гулять довольно долго — от десяти до полудня. Позднее ей разрешили выходить еще на два часа после обеда. Шли дни, и прогулки эти делались все смелее. Однажды я услышал, что Соня легонько и грустно перебирает клавиши. Но что еще пока не возвращалось к ней, так это спокойное, уравновешенное состояние духа.
Кажется, на четвертую неделю Сониной болезни, то есть где-то в начале августа, дипломатическое искусство Кунца склонило тетку пойти на перемирие с Хайном. Перемирие, разумеется, касалось только его особы — обо мне и Соне старуха и слышать не желала.
Это было в воскресенье. Кунц уже более часа сидел у тетки. Оттуда доносился громкий, медлительный, нудный директорский бас, часто перебиваемый патетическим тремоло старухи. Под конец слышно было уже одно это тремоло — непрерывное, торжествующее, становящееся все агрессивнее. Хайн, заложив руки за спину, с озабоченным видом мерил шагами коридор.
— Я так хочу этого — ради папы! — шептала мне Соня. — Пусть бы все кончилось хорошо! Ты не знаешь, как эта размолвка его огорчает. Да и ради тебя я тоже хочу, чтоб все опять было в порядке. Наш дом кажется мне таким чужим, когда кто-нибудь сердится!
Немного погодя явились оба старика. Сонин взгляд так и приклеился к губам отца с робким вопросом. Я же сразу прочитал счастливый исход по лицу старого дуралея, сморщенному в блаженной улыбке.
— Да, Соня, да! — вскричал Хайн. — Тетушка пригласила меня к себе. Сама понимаешь, она вовсе не в восторге от того, как развились события, но стала уже гораздо спокойнее и покладистей. Она соглашается уже на многое, на что прежде ей и в голову не приходило соглашаться. Правда, дела еще не совсем таковы, как надо бы… Пока что она, например, не простила… Петра. Но и это придет со временем! — поспешил он добавить.
Я заставил себя улыбнуться. Меня совершенно не волновало, соизволит ли тетка помириться со мной, но я очень хорошо представлял себе, что происходило там, внизу, за запертой дверью. Все, конечно, свалили на меня — да, так оно, видимо, и было.
— Я так рада! — твердила Соня, зарумянившись от волнения, но губы ее не улыбались.
Примирение тетки с отцом оказало на Соню благотворное влияние: не прошло и недели, как она окрепла настолько, что все мы считали ее уже совершенно выздоровевшей. И ждали только официального заключения врача, чтобы вернуться к обычному распорядку в доме. Но Мильде все еще, по каким-то причинам, колебался.
Я уже вернулся к обеду, а врач все еще был у Сони. В доме царила напряженная тишина. Паржик, вытянувшись в струнку, стоял посреди холла, как на часах. Испуганная Анна торчала у кухонной двери. Кати бродила по комнатам, ничего не делая.