Скучавший на перроне милиционер Игорь Козленко бросился к ней стремглав.
Оттащенный в сторону труп был еще теплым. Да и судебно-медицинский эксперт установил, что смерть наступила в тот момент, когда убитый спускался вниз по движущейся безлюдной — время позднее! — лестнице.
Его застрелил некто, поднимавшийся навстречу, ударил из револьвера системы наган, на ствол которого был, разумеется, навинчен глушитель. Сообщения о таких комбинациях появились недавно в оперативных сводках, наган входил в моду среди новоявленных российских мафиози.
Но к обычной гангстерской разборке, которая стала в столице нормой, случай в метро не ладился никак. Во-первых, сыгранный на рояле уже мертвыми пальцами этюд, то бишь, отпечатки пальцев трупа облегчения оперативникам-ментам не принесли: убитый таким лихим способом мужик к уголовному миру не принадлежал, по крайней мере, на крючок дактилоскопической экспертизы прежде не попадался.
Во-вторых, манера не подходила. Гангстеры Смутного Времени любили подражать чикагским коллегам: гонялись друг за другом на лимузинах, херачили в соперников из автоматов, взрывали витрины валютных магазинов, шумели во всю ивановскую, дабы и себя показать, шорох произвести и неизвестно кого запугать, морально зафуячить.
Российский люд очередью из калашника удивить теперь было трудно, а спецотряды с Петровки и улицы Огарева стреляли из автоматов не хуже бандитов, действовали с умом и вполне профессионально.
Тот факт, что наган с глушителем всё чаще попадался у мафиози, ничего конкретного не выявлял. Такая машинка могла быть у кого угодно, даже у официальных органов, ибо те конфисковывали оружие целыми арсеналами и регулярно.
Наводило на некое объяснение иное. Убитый был известным в Останкине усатым и голубоватым журналистом, а до того подвизался на роли одного из оголтелых дикторов-ведущих, поливавших дерьмом различных оттенков и степеней пахучести так называемых национал-патриотов, народную прессу, трезво и пророссийски мыслящих депутатов, а также невзоровских и прохановских наших.
Возникла версия: убрали в порядке мести. Долгожданное, мол, возмездие, террористический акт идейной окраски.
Стали глубже изучать личность жертвы, ибо опытные оперы и следователи из прокуратуры не верили, что оппозиция даст себя по-глупому так подставить. И тут открытия ахнули, что называется, дуплетом, а точнее — залпом.
Во-первых, установили — точно голубым оказался парнишка, и со стажем, специальный клуб содержал на дому с филиалом на роскошной даче, каковую купил неизвестно на какие шиши еще в девяностом году. И кличку имел — Щекотунчик, из-за усов, значит…
Во-вторых, баловался порошком, об этом узнали случайно, на даче и в квартире оказалось чисто. Либо наркоту тщательно прятал в другом месте, либо другие почистили хавирухазу сразу после убийства.
Выявили его дружков-любовников, но поскольку теперь педерасты, заполонившие коридоры власти стараниями «всенародно любимого» президента, были на дем-олимпе в достоинстве и чести, обвинение предъявлять было не в чем. Потому творческих гомиков отпустили по домам, не забыв дико перед ними извиниться.
Следствие зашло в тупик.
26 августа 1993 года, в четверг, я находился в селе Старый Мерчик. Поднявшись с постели около семи часов утра, я совершил туалет, выпил кружку горячего чая, заправленного медом и вишневым вареньем, и вышел за ворота дома, в котором третий день пребывал в счастливом одиночестве.
Повернув налево, решил идти, как говорится, куда глаза глядят, дабы устроить себе моцион, размяться после сна, настроиться на работу, заодно и окрестности посмотреть, ибо в этой стороне я еще не был.
Минут за двадцать добрался до следующего села, оно называлось Доброполье, прошел в его центральную часть, где обнаружил фельдшерско-акушерский пункт, почту, контору колхоза с поблекшим и облупленным лозунгом «Опозданиям и прогулам — заслон!», кирпичную школу, построенную в 1966 году, о чем свидетельствовали цифры на фронтоне.
С фронтона же благожелательно и лукаво смотрел на меня Владимир Ильич, его добротный и ясный портрет был выполнен в мозаике, что называется, на века, и я на мгновение представил бригаду кравчуков, плющей, чорновилов и прочих драчей, кои зубилами ковыряют лицо вождя мирового пролетариата.
Бредятина, конечно, но потенциальные возможности у подобного рода расклада имеются, это точно…
Со мной здоровались селяне, и я радовался тому, что сей обычай в деревне еще не избыл. Говорили по-русски «здравствуйте», а я отвечал «добрый день», как обычно здороваюсь, скажем, на Власихе, хотя и знал, что такой ответ звучит, как чисто украинское приветствие, так со мной здоровались в Карпатах.
Третий день я не слушал радио, не смотрел в лживый ящик, а уж газет свежих не видел с неделю.
И мне было неясно, в каком из миров нахожусь, в том, где из попытки демрежима воспользоваться второй годовщиной событий в Москве и захватить беспредельную власть в стране ничего не вышло, или в ином, где президента отстранили от власти, и началась в России масштабная Гражданская война.
На этот счет Станислав Гагарин особливо и не переживал. Он хорошо теперь знал, что и в том, и в другом случае находится под опекой Зодчих Мира, и если никто из их посланцев Папу Стива в Старом Мерчике не потревожил, значит, ему предписано сочинять роман, записывать те события, участником которых я уже был, размышлять о бытии, философии порядка, происках зловредных ломехузов, так оживившихся с приходом к власти системы, которую прохановская газета- забияка «День» задорно и упрямо именует ВОРом — временным оккупационным режимом.
Возвращаясь к пристанищу на улице, носящей имя Надежды Константиновны, я завернул на кладбище и со светлыми скорбными мыслями постоял у могилы мамани, вызвал образ ее, повспоминал кое- чего, в который раз поблагодарил за то, что зарядила она меня с детства именно так, а не иначе.
— На высоте, на снеговой вершине Я вырезал стальным клинком сонет, — шептал я бунинские строки. — Проходят дни. Быть может, и доныне Снега хранят мой одинокий след.
На высоте, где небеса так сини, Где радостно сияет Зимний свет, Глядело только солнце, как стилет Чертил мой стих на изумрудной льдине.
И весело мне думать, что поэт Меня поймет. Пусть никогда в долине Его толпы не радует привет!
На высоте, где небеса так сини Я вырезал в полдневный час сонет Лишь для того, кто на вершине.
…Уже позднее утро. Геннадий еще не приехал, хотя обещал, но меня это не тревожит, я нервничаю, если не выполняю намеченный сочинительский урок, хотя мне доподлинно известно, что если не пишется сию минуту, то новые строки возникнут в сознании час или два спустя. Не пишется, значит, мысль еще не оформилась и не готова лечь на бумагу, пусть ее, пусть пропечется, подрумянится в том горне, тигле, доменной печи, которая условно зовется в психологии подсознанием.
А пока, изготовив и схарчив завтрак, я сижу на кухне и читаю книгу о декабристе Якушкине, который в отличие от Рылеева, к примеру, да и других, спешивших расколоться героев Сенатской площади, не назвал ни одного имени.
Таких вот людей и следует изображать сегодня на знаменах Новой России.
Хотел было включить радио, но передумал. Если буду нужен — меня позовут…
Решительно встаю из-за стола, за которым завтракал, и перехожу в горницу, где разложена вот эта рукопись.
…Честь дороже присяги, а нравственность, определяемая внутренней совестью, выше веры.
Именно эти понятия могут — и должны! — заменить религию и старомодного бородатого боженьку,