Ну, знала, что Есенин — это четыре серых томика в картонной коробке, а Блок — один толстый синий том. Лермонтов — темно-зеленые семь томов Но ведь не станешь же читать целую книгу стихов как роман? А после Арта я знаю, что это просто другая страна. Одни в нее входят легко, как в лес, а другие видят лишь обглоданные слова, построенные в столбик. И больше ничего.
Раскин опять стукает кружкой по столу. Колет трубкой как кортиком:
— Нельзя, нельзя в наше время быть идеалистом. Сто раз говорил своему Шурке. Нет, не слушает. Теперь такого ягненка любая баба окрутит.
Нехорошее какое слово «окрутит». Оно у Раскина так звучит, будто это не Шурку, а его, Раскина, окрутили. Кто? Валентина Петровна? Она же балерина!
Балерина должна быть бабочкой, которая ухаживает за своими крылышками-усиками. А Валентина Петровна никогда о себе не думает. Откуда этот теплый вкусный свет на веранде, оплетенной виноградом? Это же медовые соты. А почему цветы у Валентины Петровны подступают к самому крыльцу и просительно поднимают головки? Они знают, что дождь ли, солнце — Валентина Петровна сбережет каждую каплю воды на кухне, перельет в леечку, напоит каждый стебелек. Она заботливая пчелка, которая всех нас, приросших к желтой веранде, кормит, согревает. И все время тихонько смеется, будто крылышками жужжит.
— Что это вы вдруг одновременно примолкли? Тихий ангел пролетел? Или почувствовали, пора подкрепиться горячими сырниками?
— Действительно, ароматы кухни забивает красоты поэзии.
Что я говорила: каждому цветку по капле воды, каждому гостю по сырнику.
— …Но остался где-то в складках шали
Запах меда от невинных рук…
— Антонина Ивановна, вам мама, когда уезжала, что-нибудь про крышу говорила?
— Нет, о крыше твои родители ничего не говорили.
— Что же тогда Анюта распоряжается?
— Как ты ее назвала?
— Ну, Анна Григорьевна. Ей ведь никто не разрешал.
— Не думаю, чтобы Анна Григорьевна начала крыть крышу без предварительной договоренности с твоими родителями.
— А как же платить всем этим рабочим? Тут ведь уйма денег нужна?
— Мне кажется, что девочке в твоем возрасте не пристало решать финансовые проблемы семьи.
Конечно… Как железо от ржавчины оттирать, так мне можно, а как выяснить, не попадет ли нам с Антониной Ивановной за крышу — так нельзя. Нет, я не говорю, что крыша нашему дому не нужна, в конце концов, мне тоже надоело, чуть дождик, кидаться расставлять по всей комнате тазы, чуть солнце — тащить тяжеленные матрасы сушиться, но получается, что это какая-то незаконная крыша.
Даже Петушихам Анютина деятельность кажется подозрительной. Остановили меня у колодца и стали допрашивать:
— Чего, батька-то с маткой в отъезде?
— Да, уехали.
— А щелястая эта вам кто?
— Что значит — «щелястая»?
— Ну, эта.
Петушиха ткнула себя пальцем в зубы, и я догадалась, что она имеет в виду редкие Анютины зубы.
— Знакомая…
— Ага, а дед твой чего со своими солдатиками не доделал крышу?
— Он заболел, и его отправили в санаторий.
— Ну-ну, у военных санатории не чета нам с тобой — враз любую хворь выгонють. Чем болен-то?
— Не знаю…
— А приживалка ваша деду кто?
— Антонина Ивановна деду никто. У деда своя жена есть.
— А коли она жена, так чо ж на дачу не ездила, когда дед с солдатиками тут гробился? А эта в шляпе все расхаживала?
— Антонина Ивановна не расхаживала, а тоже работала.
— Ка-ак же! Будет кто за так на вас работать!
По Петушихиным глазам видно, что она мне совсем не верит. Зачем же тогда спрашивает? И надо же с такого расстояния Анютины зубы разглядела! Глазастая… Да еще догадалась, что Антонина Ивановна с дедом старые знакомые. И за что это Петушихи так невзлюбили Антонину Ивановну?
Сидит над рукописями в огороде, никого не трогает.
И Анюта ей тоже молчания простить не может:
— Молчит… Гордая больно. Думает, она тут хозяйка. А чего, спрашивается, пугалом торчит в огороде? Все от жадности. Старая уже, а все деньги загребсти хочет… Вот и нейдет на пенсию. Чем над своими бумажками горбиться, помогла бы лучше обед мужикам готовить. А то тут у вас ничего не найдешь — ни керосина, ни кастрюли путной. Как так можно жить?!
Мне неловко за наше с Антониной Ивановной скудное хозяйство. К счастью, стыд заглушается грохотом молотков по железу.
— Анна Григорьевна, давайте я помогу вам картошку чистить.
— Помоги, невестушка, помоги. Тебе полезно к хозяйству приучаться. Чего это мой меньшой к тебе с разговорами все подкатывается? Али пустяки какие?
— Пустяки.
— Так чего ж краснеешь?
Не из— за чего мне краснеть. Не разговаривали мы с ее «Колюней» ни о чем таком. Он просто сказал, что я, наверно, в театры люблю ходить. Думаю, имел в виду, что я из тех богачек, которые только и знают балы да театры.
— Ты Колюней-то не брезгуй, сейчас непьющие да грамотные парни — большая редкость.
— Анна Григорьевна, давайте я в поселок за керосином схожу.
— А и сходи, красавица, керосин никогда не лишний.
Уф, сбежала! Не мудрено, что Петушихи разглядели Анютины зубы: у нее все на распашку: и рот, и душа. И дом наш она так распахнула, что чуть ли не вывернула наизнанку. При ней он стал похож на бесформенный комок из глины и перьев, валяющийся на дороге. Над таким наклонишься и с трудом узнаешь в нем чье-то гнездо.
Стук— стук молотки по железу -далеко звук разносится, почти до самого магазина. Отсюда и не разберешь — то ли строят что, то ли ломают. Нет, строят, конечно (я-то знаю, как нам крыша нужна), но уж как-то очень долго, в час по чайной ложке.
— Принесла керосин?
— Угу.
— Долго же ты ходила.
— А где Антонина Ивановна?
— Сбежало твое пугало огородное. Собрала молчком манатки и на поезд. Ну и скатертью дорога. Ктой-то тут об ей жалеть будет?… Да, забыла: старуха велела тебе деньги передать, которые родители оставили. На вот, бери. Мне чужого не надо.
Ой, как нехорошо получилось. Папа приедет, сразу спросит: «Кто разрешил крышу без меня трогать?» Деда нет, мамы нет, Антонины Ивановы нет, выходит, что я разрешила.
— Иди-ка картошечки тебе положу. Остыла она, поди. Да и осталось-то на донышке.
Не надо мне было за керосином убегать. Сидела бы, сторожила дом, может, и Антонина Ивановна бы осталась.
Сколько до папиного приезда? Судя по деньгам, недолго осталось. Хоть бы поскорее закончили по